"Свои" как составная категория: взгляд изнутри. Образ "своих" в письмах двоится – на "большой Мы-образ" (советский народ) и "малый Мы-образ" (белорусы). Но существует и еще один образ "своих" – самый проникновенный и самый близкий автору. Он зиждется на традиционном местном (локальном) фундаменте – на связи с "малой Родиной" автора, Случчиной, или, как он называет ее – особым "Слуцко-Копыльском государством" (39). Этот аспект образа "Мы" (случаки) не приходит в столкновение с белорусским образом "Мы": скорее образ Случчины является для автора квинтэссенцией, идеалом "белорусскости". Однако он входит в противоречие – и порой резкое – с общесоветским образом, например, с образом российской "глубинки": "Да и люди, мне кажется, всегда в деревне более душевные, доверчивые и товарищеские. И всегда на добро отвечают добром. Или может быть, это только свойственно нашим [Курсив мой. – Ю.Ч.] людям. Скитаясь по матушке-России я видел, что здесь народ хитрее, грубее и очень недоверчиво встречает горожан и вообще всех, норовя как бы извлечь из него какую нибудь выгоду" (223). Итак, недоброжелательный этнический стереотип может относиться и к тем, кто в других отношениях является "своим" (в письмах часты позитивные упоминания обо "всех людях", под которыми подразумеваются граждане СССР). Однако этот отрицательный стереотип встречается лишь в одном письме: в остальных советский народ видится однородно – как "свои". Тем самым образ своих представлен в единстве трех пластов (земляки-случаки, белорусы, советские люди). Особенно интересно прослеживается в письмах изменение границ "своего" и "чужого" внутри собственной группы. Что я имею в виду? В первую очередь, то, что элемент "чуждости" проявляется уже не только снаружи (вне народа или хотя бы собственной группы), а внутри образа "Мы" (в котором есть и бюрократы, и мещане, и жулики): "Разве мало есть сейчас прохвостов, которые готовы спекулировать ради своей выгоды на чувстве землячества?" (78). С другой стороны, образ "своего чужого" (напомню: в сказках по преимуществу это еврей) перестает быть актуальным: и Хв. Шинклер, и И. Любан, и др. оцениваются автором писем как полностью "свои". Новое понимание добра: "не як усе". Соответственно смещается соотношение Добра и Зла: теперь уже они не столь однозначно, как в традиционной культуре, связаны с локальными представлениями о "своем" и "чужом", сглаживается однозначность – даже в негативных ситуациях (вспомним композитора N из письма 96). Но важнее другое: традиционное понимание добра, определяемое максимой "як усе", впервые ставится под сомнение. Это понятно: принцип подобия другим, определяющий нормы крестьянского общежития, не подходит интеллигенту, ценящему личностную свободу: "Может быть, я идеалист, но лучше быть хорошим, настоящим идеалистом, чем "хорошим", "приличным" в кавычках и умеющим сохранить за собой эти оценки и мнения других только хитрым, искусным и обманным маневрированием" (81). — 224 —
|