Парадокс, однако, заключался в том, что медицинские теории безумия и государственную практику его распознавания и изоляции разделяла непреодолимая пропасть[65] - вплоть до начала XIX в. они попросту не пересекались. Это была пропасть между умозрительным постижением безумия как такового - недуга среди недугов, природного феномена и утилитарным знанием признаков, по которым можно выделить безумца из толпы. «Непререкаемая очевидность факта: "Этот человек - безумец" ни в коей мере не опиралась на теоретическое осмысление сущности безумия», - пишет Фуко (195, с. 196). Но зачем тогда были нужны все эти «теории»? Принимая во внимание ничтожные масштабы больничного содержания умалишенных, весьма условную связь между концептуальными построениями медицины и методами лечения сумасшедших, более чем сомнительную терапевтическую эффективность последних[66] 66, вопрос о raison d'etre «теоретического осмысления безумия» в XVIII в. не кажется риторическим. Фуко полагает, что ответ на него следует искать, прежде всего, во внутренних потребностях медицины как научной дисциплины. Дело в том, что позитивистская переориентация медицины, в результате которой она приобрела современные теоретические очертания, произошла как раз в Век Разума. Если Виллизий в трактате «De morbis convulsivis» еще писал о «болезнетворных субстанциях - непонятных, чуждых организму и природе проводниках нездоровья и носителях патологии» (там же, с. 198), то с конца XVII в. эта тема замещается в научных трактатах все более четко выраженным требованием изучения заболеваний, исходя из их чувственно данных проявлений и несомненных симптомов. Идеалом медицинской теории становится полнота ботанических систематик, а любимой аналогией - уподобление проявлений болезни упорядоченному растительному миру. Возникает множество претендующих на соответствующую Системе Природы универсальность нозологических классификаций. Безумие включилось в них без каких бы то ни было
Что же касается логической стороны дела, то в соответствии с законом основания объяснение «буйного помешательства», «мании» или «ипохондрии» так же, как и всякого другого заболевания, давалось на основе понятий ближайшей и отдаленной причины. К ближайшим причинам причисляли расстройства «животных духов», гуморов, флюидов или нервной фибры, к отдаленным - сильные переживания, отравление ядами, патогенное влияние Луны, и, конечно же, пагубное воздействие социальных условий. Первоначально - в XVII в. - между причинами и симптомами устанавливалась чисто формальная связь, опирающаяся на непосредственность восприятия: каждое явление присутствовало одновременно в двух измерениях: С точки зрения следствия, оно фигурировало как чувственно воспринимаемое качество, а с точки зрения причины, как незримый образ (там же с. 225). Например, все то, что внешне характеризовало «маньяка» - возбуждение, хаотичные движения, жар при отсутствии горячки и т. п., при анализе причин переносилось внутрь: «у маньяка, - разъясняет Виллизий, - духи движутся неистово и бурно, следовательно, они могут проникать и в непредназначенные для них проходы», кроме того, «духи приобретают кислотную природу, становясь более резкими и едкими» (там же, с. 224). Позже - уже во времена «теории» нервной фибры - медицина стремилась найти и зарегистрировать реальное основание безумия. Это дало толчок физиологическим и анатомическим исследованиям, нацеленным на выявление физического (чаще всего механического) повреждения фибры. — 116 —
|