Но безоговорочно согласиться с их трактовкой нравственности как-то не тянет. С их точки зрения, нравственный образ человечества оказывается гипостазированным, раздутым образом обособленной индивидуальности. Самоопределение оборачивается в этом случае самочинностью: “что хочу — то ворочу”. Этот тезис весьма ненадежен, чтобы из него выводить облик планетарной морали. Он предполагает, что морализирующий индивид как бы строит человечество по образу "и подобию своему. И если Людовик XIV горделиво заявлял: “Государство — это я”, то индивид, настроенный на волну экзистенциалистской этики, опирается на весьма зыбкий нравственный устой, утверждая: “Человечество — это я”. И беда в том, что “Я” экзистенциального моралиста — чаще всего это “Я” современного западного интеллектуала, смятенного, испытывающего страх перед жесткой действительностью. И нравственный облик человечества как слепок с него выглядит достаточно неприглядно, не внушает желания на него ориентироваться. Другой вариант — это тот, при котором источником нравственности полагается нечто “внеположенное” человечеству, будь то Божество, “абсолютный разум”, “космический порядок” или что-то в том же духе. Так, например, в католической (Томистской) традиции исходным основанием рассмотрения моральных проблем выступает утверждение о том, что мораль имеет не культурно-исторический, а абсолютный характер. Нормативность морали носит всечеловеческий характер в силу того, что моральные абсолюты укоренены в Боге, заданы свыше. Эти абсолюты отличны от бытующих нравов, тех, которые фактически наличествуют. Моральные авторитеты человечества, праведно живущие, — это те, кто дотягивается (или всемерно пытается достичь) до высших требований морали. При таком видении мы склоняем голову перед великолепным обликом абсолютной морали, но вынуждены с разочарованием развести руками. Идеализированная, высшая мораль “в себе” и “для себя” прекрасна. Но, увы, она не исполняется. Не надо прибегать к данным шаткой моральной статистики для того, чтобы увидеть, что в нынешнем мире праведников явно меньше, чем грешников. В сравнении с рафинированной (и достойной уважения) идеализированной картиной религиозных моральных тезисов реальная нравственная практика явно проигрывает. И когда через призму суровых требований религиозной морали смотришь на то, как выглядит реальный нравственный портрет человечества, то восторга не испытываешь. И если бы это было только в наши дни. Вспомним речения пушкинского персонажа Старца Варлаама: “Плохо сыне, плохо! Ныне христиане стали скупы; деньгу любят, деньгу прячут. Мало богу дают. Прийде грех велий на языцы земные. Все пустились в торги, в мытарства: думают о мирском богатстве, не о спасении души... Ох плохо, знать пришли последние времена...”. Мда...а. А если бы Александр Сергеевич Пушкин взглянул бы на наши Дни, на современные нравы? Какие бы пронзительные слова он вложил бы в речи своих драматических героев. — 112 —
|