Очевидно, что это мечтание, возникшее еще до того, как пациентка вошла в кабинет, отражало комплекс переносно-противопереносных чувств, которые возрастали в своей интенсивности и специфичности в течение некоторого времени и все же не были доступны ни пациентке, ни мне для рефлексивного обдумывания и вербальной символизации. Этот аспект аналитических отношений переживался нами в основном просто как существующее положение вещей. Я воспринял то, что г-жа В. выгибает спину, просто как жалобу и не мог в тот момент допустить, что этот жест может иметь другие значения. Моя первоначальная интерпретация апеллировала к идее о том, что пациентка гневно протестует против моего нежелания обеспечить ей комфортабельное место в моем офисе. Я мог слышать и чувствовать холод в своем голосе, превращавший интерпретацию в обвинение. В тот момент я чувствовал себя неспособным быть с пациенткой аналитиком, казался себе разгневанным, брошенным и довольно беспомощным, чтобы как-то изменить ход событий. “Консервированный” характер моей интерпретации пробудил у меня внимание к моей собственной эмоциональной зафиксированности в отношениях с г-жой В. и неспособности в тот момент думать или говорить свежо и быть открытым для новых возможностей понимания и переживания того, что происходило между нами. Это понимание было для меня очень неприятным. Хотя в тот момент мне пришли в голову некоторые аспекты опыта пациентки в ее отношениях с родителями, я едва ли смог как-то реально использовать этот контекст, чтобы взглянуть на нынешнюю ситуацию. Более того, комплекс идей, касающихся переноса-противопереноса, возникший в этот период анализа (например, идея о том, что пациентка постоянно требует от меня магически превращающего молока/семени/силы) потерял большую часть своей жизненности, которой обладал раньше. В тот момент эти идеи стали и для меня и для пациентки застывшей формулой, в основном служившей защитой от чувств спутанности и беспомощности и от переживания более широкого спектра чувств (включая любовные). Возможно, разрушительное осознание того, как гнев мешает моей способности предлагать полезные интерпретации, привел к началу психологического сдвига, выразившегося в моей способности видеть и чувствовать юмор моей идентификации с соседской собакой, которую (как я чувствовал) просили не быть собакой, а быть плодом воображения пациентки. Это привело к тому, что я удержался от еще одного холодного, процеженного сквозь зубы вмешательства (“хорошо взвешенного”), а попытался слушать. Именно после этого аффективного сдвига мечтания, в значительной степени вербально-символического (не исключительно соматического) характера, стали более разработанными. Мечтание, возникшее в тот момент сеанса, состояло из серии образов и чувств (взятых из фильма), в которых коррумпированному чиновнику было приказано покончить с собой. Он совершил это так, что звук самоубийства оказался не звуком учащенного дыхания, пистолетного выстрела, звона стекла или хлынувшей крови, а шумом непрерывного уличного движения, безразличного к этому одинокому поступку человека. Хотя образы моего мечтания имели большую эмоциональную силу, они в тот момент были так ненавязчивы, так мало доступны для саморефлексирующего сознания, что могли служить только незримым эмоциональным фоном. — 79 —
|