Общая формула антиномии уже приводилась: конфликт между культурой и жизнью в определенном ракурсе был конфликтом между условным и безусловным, между символически-опосредованной и жизненно-непосредственной деятельностью. Маятник этой антиномии в самой амплитуде своих раскачек являл удивительные "рокировки", напоминающие фигуру кадрили: changez vos dames. От крайних условностей до крайних безусловностей, причем в предельных точках оппозиционеры менялись местами: условность вдруг становилась безусловностью, а безусловность условностью. Вчерашнее "как если бы" делалось вдруг "так", и странным образом утонченнейшие символы поэзии Стефана Георге инспирировали его бывшего поклонника и ученика, графа Штауффенберга, к покушению на Гитлера. И равным образом апофеоз безусловности оборачивался всего лишь новыми и более звучными символами. Изгонялась всякая условность и антисимволизм успешно утверждал себя с помощью все тех же, только более "жизнеподобных" условностей. Какой поучительный пример являет нам в этом отношении идеология национал-социализма или неонацизма со своим "мифом XX столетия", порочащим "гнилые" рафинированности европейской культуры во имя "силы через радость", чьим символом стал сапог оболваненного обывателя, попирающий человеческое лицо. R сущности говоря, не было никакого конфликта между культурой и жизнью; был конфликт между культурой и антикультурой в пределах все той же западной культуры; жизнь лишь энергично разрешала путаницу этого конфликта, остающегося безысходным. Мы говорили уже: яблоком раздора послужил символ, точнее, единогласное признание его условности. Эта условность, столь неприметно-безобидная в теориях культуры, сыграла решительную роль в ее праксисе, оказавшись всеразъедающей лавиной скепсиса и пресыщенности. Методологи, обосновывавшие условность культурного символизма, проявили меньшую последовательность в итогах и следствиях этого тезиса, чем, скажем, ряд художников, сведших концы с концами, и в этом отношении весьма поучителен так называемый декаданс, воочию явивший результаты отвлеченных спекуляций. Пресыщенность и утонченный скепсис, пожинающие пышные плоды многовековых культурных усилий и растрачивающие их в каскадах блистательных афоризмов "Мария-эпикурейца" У. Пейтера, в причащении к наркотикам героев Гюисманса, в бесцельной и усталой иронии Франса-эта действительность культуры надежно опиралась на согласные выводы философии символизма, старательно классифицирующей условные эмблемы, "вещи-для-нас", в огромном и пыльном музее-паноптикуме европейской культуры. Споры в основном сводились к одному: к оценке этого музея. Бергсон и Кассирер, внушительные представители обеих сторон, четко выявили разделение. Вывести философию в жизнь-этого требовал Бергсон; "к вожделеющей радости борьбы и победы", подхватил впоследствии его призыв А. Боймлер. Оставить ее в музее в качестве архивариуса,-это вытекало из всей позиции Кассирера, ибо культурная действительность наличествует лишь в символических формах. Ответ Кассирера оказался столь же шатким, как и требование Бергсона. История не раз демонстрировала уничтожение форм: от "напечатанных книг" до гениальных голов, и на этот раз вещим предостережением автору "Философии символических форм" прозвучали "Скифы" А. Блока. "Музейной культуре" ответил Фридрих Гундольф: "Культура не есть собственность, не есть наслаждение; она заключается в бытии, в действии, в трансформации; она • есть творчество, разрушение, метаморфоз, и для культуры Атилла сделал больше, чем все эти Шоу Метерлинки, д'Аннунцио и иже с ними... Тот, кто достаточно силен для того, чтобы творить, имеет право и разрушать" [7]. Большей противоположности Кассиреру и нельзя придумать. Но Гундольф, как и Бергсон, философский патрон его, опять же сходятся с Кассирером в одном-в признании условности символа. — 102 —
|