Он пробовал все возможное, но постоянно оказывался негодным, и пришел затем к убеждению, что удачный результат работы “без его особы обеспечен лучше”. Когда он был в нужде, ему в конце концов не оставалось ничего другого, как просить милостыню, но это ему было очень тяжело. “Я и сейчас этого еще не могу, не могу ни с кем заговорить; это противно моей натуре; для меня это возмутительное чувство, когда я принужден прибегать к чужому милосердию, род стыда и гордости”. По примеру своих товарищей, он научился прогонять эту робость при помощи водки. “В пьяном виде мне это ни почем; когда у меня не было денег, прежде всего надо выпить рюмочку, скорее я готов терпеть голод”. Точно также при хождении по домам, при поисках работы, ему мешала его “особо выдающаяся трусость”; он терял мужество как только кто-нибудь с ним резко обращался, или когда его предложение не увенчивалось быстрым успехом. Поэтому он в вине старался набраться мужества с таким рвением, что, наконец, не проходило дня, чтобы он не напивался водкой, вином или пивом; несколько раз у него бывал делирий, большей частью тогда, когда его сажали за нищенство и бродяжничество в тюрьму, что с ним случалось раз 20—30; других наказаний ему, по его показаниям, не случалось понести. Когда у него была работа, он пил мало, в особенности водку, которая ему собственно противна, но на проезжей дороге и в заезжих домах, где повсюду много пьют, пьянство тотчас начиналось снова. В половом отношении он продолжал большей частью оставаться онанистом, чем он начал заниматься с юности. Сношений с женщинами он искал только несколько раз. Большей частью он чувствовал себя слишком робким для этого; он охотно, конечно, женился бы на красивой девушке: он умеет очень хорошо поддерживать разговор, но не умеет “сделать предложение”. К половым отношениям с мужчинами он питает теперь, по крайней мере в трезвом виде, отвращение. Лет 15 тому назад в заключении он научился от товарища искусству лепить из хлеба цветы и фигурки и дошел в этом до изумительного совершенства. Когда он нам показывает свои маленькие произведения искусства: корзиночки для цветов, группы деревьев с карликами, “охоты”, “битвы” — его глаза сверкают и он приходит в известное воодушевление. “В моем деле я чувствую, что я стою столько же, сколько и другой; тут у меня является чувство собственной личности вместо прежнего рабского состояния”. С этим его умением у него связываются надежды на лучшее будущее. Он хочет перестать пить; “может быть радость успеха прогонит мучающих меня демонов скорее, чем это мне представляется”. “Я теперь уверен, что только мое искусство может явиться тем средством, при помощи которого я могу достигнуть горячо желанной цели. Я не желаю ничего другого, как быть человеком среди людей. Материальным удовольствиям я не придаю никакой цены, я презираю роскошь и удобства”. “Чего я желаю — это честного уважения общества; я хотел видеть навсегда уничтоженным в себе чувство считать себя хуже каждого. Это было чувство желать спрятаться от каждого шута горохового, убеждение, будто другие имеют надо мной какую-то тайную власть, смесь рабской покорности, страха, стыда, боязни, малодушия и боязни людей”. Особенную радость доставил бы ему театр. “Было время, когда я первую часть Фауста мог цитировать наизусть. Именно по Гетевскому Фаусту я составил себе свое миросозерцание, но, Боже мой, я все-таки слишком необразован, чтобы понять все это. Но в конце концов все это в высшей степени безразлично, так как настоящей правды не знает ни один смертный”. “Я в дальнейшем назначил себе Италию как родину на зиму[1]; если только у меня начнут выходить лучше религиозные темы, то у меня там большое поле для моего искусства. — 187 —
|