кресле, тихо говорила, ни к кому в особенности не обращаясь: "Это не самое удачное время. В сентябре было бы лучше". Больше она ничего не добавляла, никакого объяснения; и больше уже никто не заводил речи о поездке в Лиссабон в марте. А если - скажу об этом просто ради иллюстрации - если я, в то время еще не подозревавший об особом даре госпожи Нороньи, говорил: " Но весной в Лиссабоне, наверное, очень приятно", - господин Норонья, в водянистых глазах которого светилось недовольство тем, что кто-то осмеливается возражать его жене, отвечал: "Значит, есть причины считать это время неподходящим", а его жена отворачивалась без всякого выражения на бледном лице. Я подозревал, что мистический дар госпожи Нороньи в сочетании с ее физической неполноценностью и родовитостью мужа сделал из нее тирана. Она могла сказать все что угодно; она могла быть настолько грубой и высокомерной, насколько ей хотелось; и у всех окружающих всегда находилось по три, четыре или пять причин не вступать с нею в спор. Я замечал, что время от времени у нее бывают приступы боли, но не мог отделаться от впечатления, что всякий раз, вернувшись с мужем домой, она встает со своего кресла и ходит как ни в чем не бывало. В редких случаях она давала подробные мистические консультации. Они были недешевы, и визиты, которые госпожа Норонья в обществе мужа наносила своим во многих отношениях суеверным соседям-полукровкам, помогали ей набирать клиентуру. Мы с Аной тоже выступали как цельные персонажи. И, поскольку никто не способен видеть себя в истинном свете, мы наверняка были бы удивлены и, возможно, даже оскорблены - точно так же, как были бы удивлены и оскорблены и Коррейя, и Рикардо, и Норонья, -тем, что видели в нас другие. Этот образ жизни в провинции сложился, скорее всего, в двадцатые годы, в кильватере послевоенного бума. Во время Второй мировой он, должно быть, — 152 —
|