Тут выступает необходимость логического философского осмысления этого процесса. Возникает вопрос: "как возможно...". Как возможно научное знание? Как возможен Лейбниц в функции открытия дифференциального исчисления? Как возможен Ньютон в функции создания механики? Метафизический рационализм не ведает еще всей глубины и новизны вопроса; он пребывает в спячке относительно решающих вопросов мировознания. Опираясь на априоризм, он нисколько не утруждает себя выяснением природы самого априоризма в продолжает свято и безукоризненно соотносить этот априоризм с самим Абсолютом, пока на пути его не появляется бесцеремонный скептицизм, чтобы в лице Давида Юма нанести убийственный удар всякой метафизике. Причинность, это "восьмое чудо" света, альфа н омега научного познания мира и философского знания об этом познании, причинность, о которой Демокрит сказал как-то, что за понимание ее он отдал бы Корону Персии, разоблачается Юмом как махинация; с нее срываются царственные облачения, возложенные на нее веками мыслительных усилий, и за облачениями этими обидно является взору элементарная привычка. Но молоток Юма, сносящий головы старых сидолов рода, пещеры, рынка и театра", вызывает землетрясение в Кенигсберге и пробуждает от "догматической дремоты" Канта, которому предстоит теперь ответить на им же самим гениально поставленный вопрос: "как возможно...". Ответ Канта на контроверсу "Вольф-Юм" гласит: ни Вольф, ни Юм. Ни онтологизм, ни психологизм. Наука познает не сами вещи (абсолютное). Но она не есть r иллюзионизм. Что же такое она? И как она возможна? Решение Канта мы уже приводили. Кратко оно может быть сформулировано так: закон природы коренится ни в самой природе, ни в наших психологических заблуждениях; он-форма нашего рассудка и не-j подвластен как природным явлениям, так и душевным аберрациям. Не природа, дает его нам, .а мы даем его природе. Фронтиспис науки украшивается, таким образом, девизом старых парижских нотариальных контор: "Lex est quod notamus"-"Отмеченное" нами есть закон". Гёте знал этот взгляд и Гёте отклонял его. Все упорные попытки привязать его к кантианству (К. Форлендер, Г. Зиммель, X. Ст. Чемберлен, Э. Метнер и др.) основываются, как нам -кажется, на крайнем насилии положения вещей. Гёте был многим обязан Канту; его врожденное отвращение к отвлеченным спекуляциям рассудка медленно преодолевалось-не без участия Шиллера-штудиями кантовских трудов. Гёте действительно отчеканивал свою мысль на кантовских "Критиках" (особенно на последней). Кроме того, он мог и по чисто тактическим соображениям поддерживать в ряде случаев кантианство, нанесшее сильнейший удар по всякого рода "системам", внушавшим ему отвращение (см.* 11 книгу 3 части "Поэзии и правды"). Но штудии эти отнюдь не превратили его в кантианца; напротив, он приближался к Канту, чтобы сильнее от него оттолкнуться: "за Кантом я следовать не мог", признается он в заметке "Влияние новой философии" (1817). Почему "не мог", прояснится из дальнейшего хода исследования. — 77 —
|