Он охотно допускал, что из Форестье ничего не вышло бы без Мадлены; что же касается его, то это другое дело! Навязчивый образ преследовал его и по возвращении домой. Теперь уже все в доме напоминало ему о покойном — вся мебель, все безделушки, все, к чему бы он ни прикасался. В первое время он совсем об этом не думал, но кличка, данная ему сослуживцами, глубоко ранила его, и рана эта растравлялась теперь множеством мелочей, которых он до сих пор не замечал. Он не мог больше дотронуться до какого-нибудь предмета, не представив себе сейчас же, что рука Шарля тоже прикасалась к нему. Все вещи, на которые он смотрел, которые он держал в руках, принадлежали раньше Шарлю, он их покупал, любил, обладал ими. И даже мысль о прежних отношениях его друга с женой начала раздражать Жоржа. Иногда он сам удивлялся этому возмущению своего сердца, которого не понимал, и спрашивал себя: «Что же все это, черт возьми, значит? Ведь не ревную же я Мадлену к ее друзьям? Меня никогда не беспокоит мысль о том, что она делает. Она возвращается и уходит, когда хочет, а вот воспоминание об этой скотине Шарле приводит меня в бешенство!» Он мысленно прибавил: «В сущности, ведь это был идиот; без сомнения, это-то меня и оскорбляет. Меня возмущает, как могла Мадлена выйти замуж за подобного дурака». И он беспрестанно повторял себе: «Как могла такая женщина хоть одну минуту выносить подобное животное!» Злоба его росла с каждым днем от тысячи мелочей, коловших его точно иголками, от беспрестанных напоминаний о другом, пробуждаемых каким-нибудь словом Мадлены, горничной, лакея. Однажды вечером Дю Руа, любивший сладкое, спросил: — Почему у нас не бывает сладкого? Ты никогда его не заказываешь. Молодая женщина весело ответила: — Это правда, я о нем забываю. Это потому, что Шарль терпеть не мог… Он прервал ее нетерпеливым движением, вырвавшимся у него против воли: — Ну, знаешь, этот Шарль мне начинает надоедать. Постоянно Шарль, — Шарль здесь, Шарль там, Шарль любил это, Шарль любил то. Шарль сдох, и пора уже забыть о нем. Мадлена смотрела на мужа с изумлением, не понимая причины этого внезапного раздражения. Но она была умна и отчасти догадалась, что в нем происходит, догадалась об этой ревности к мертвому, возрастающей от всего, что напоминало его. Это показалось ей ребячеством, но вместе с тем польстило, и она ничего не ответила. Он сам сердился на себя за это раздражение, которого не умел скрыть. Вечером, после обеда, когда они писали статью для следующего дня, он запутался ногами в мехе под столом, не сумев перевернуть его, он отшвырнул его ногой и спросил со смехом: — 362 —
|