[90]
Жабе очень чуток к этому щедрому расстоянию между знаками. «Свет в их читаемом тобою отсутствии...» «...Все буквы образуют отсутствие...» Отсутствие — данное буквам разрешение читаться побуквенно и означать, но также и то, что, собственно, говорят буквы в самоскручивании языка: они выговаривают свободу и согласие на вакансию, то, что они «образуют», замыкая в свою сеть. Отсутствие, наконец, как дыхание буквы, ибо буква живет. «Нужно, чтобы имя проросло, без этого оно ложно», — говорит А. Бретон. Означая отсутствие и отделение, буква живет как афоризм. Она есть одиночество, проговаривает одиночество и живет одиночеством. Вне различия и если бы она порвала с одиночеством, прервала бы прерывание, расстояние, уважение, отношение к другому, то есть некое неотношение, она была бы мертвой буквой. Таким образом, в букве имеется некоторая животность, принимающая формы ее желания, ее беспокойства и одиночества. «Твое одиночество это азбука белок на потребу леса». («Краеугольный камень» в «Я возвел себе обитель»). Как пустыня и город, лес, в котором кишат напуганные знаки, наверняка говорит о не-месте и блуждании, отсутствии предписанных дорог, одиноком вздымании вне досягаемости солнца прикровенного корня к прячущемуся небу. Но, помимо застывших линий, лес это также и деревья, за которые цепляются обезумевшие буквы, древесина, которую ранит поэтический надрез. «Плод они гравировали в скорби древа одиночества...» ....................... «Словно матрос прививающий имя к имени мачты в знаке ты одинок». Дерево гравюры и привоя уже не принадлежит саду; это дерево леса или мачты. Дерево для мачты — то же, что пустыня для города. Как еврей, как поэт, как человек, как Бог, знаки могут выбирать лишь [91] между одиночеством природы и одиночеством установления. Но они — знаки, и возможным становится иное. Конечно, животность буквы кажется поначалу одной метафорой из многих. (Например, в «Я возвел себе обитель», пол есть гласная и т. д., или же «Подчас с помощью сообщника слово меняет пол и душу», или еще: «Гласные под их пером напоминают проткнутые крючком рты вытащеных из воды рыб; согласные — сколупнутую чешую. Они живут в тесноте своих поступков, в своем чернильном логове. Их преследует бесконечность...») Но прежде всего она и есть сама метафора, исток языка как метафора, в которой Бытие и Ничто, внеметафорические условия метафоры, сами никогда не проговариваются. Метафора или животность буквы — это первичная и бесконечная двусмысленность означающего как Жизни. Психическое ниспровержение инертной литературы, то есть природы или вновь ставшей природой речи. Это сверхмогущество порождается как жизнь означающего в беспокойстве и блуждании более богатого, нежели знание, языка, достаточно подвижного, чтобы идти дальше смиренной и оседлой достоверности. «Как сказать то что я знаю / словами чье значение /множественно?» — 81 —
|