Все историческое беспокойство, все поэтическое беспокойство, все [95] беспокойство иудейское терзают, стало быть, это стихотворение нескончаемой пыткой вопроса. Все утверждения и все обращения, все противоречивые вопросы привечаются здесь в единстве книги, в некоей ни на что не похожей логике, в Логике. Здесь бы следовало сказать, в Грамматике. Но и это беспокойство, и эта война, это неистовство вод — не покоится ли оно на безмятежном и безмолвном основании невопрошания? Не является ли письмо вопроса — из-за определенности, решимости — началом покоя и ответа? Первым в отношении вопроса насилием? Первым кризисом и первым забвением, неотвратимым началом блуждания как истории, то есть как самого сокрытия блуждания? Невопрошание, о котором мы говорим, еще не догма; и акт веры может предшествовать в книге, мы это знаем, верованию в Библию. Как может его и пережить. Невопрошание, о котором мы говорим, это непочатая убежденность, что бытие есть некая Грамматика, мир же — насквозь криптограмма, которую надлежит образовать или преобразовать поэтическим надписыванием или поэтической расшифровкой; что книга первоначальна, что все принадлежит книге, прежде чем быть или явиться в мир, что все может родиться, лишь пристав к книге, может умереть, лишь сев на мель в виду книги; что первая пристань всегда — безучастный берег книги. Но что если Книга — не более чем, во всех смыслах этого слова, эпоха бытия (эпоха кончающаяся, которая показывает Бытие в отблесках его агонии или ослаблении гнета и преумножает — как последняя болезнь, как болтливая и цепкая сверхпамять некоторых умирающих — книги о мертвой книге)? Что если форма книги не должна быть более моделью для смысла? Если бытие коренным образом пребывает вне книги, вне буквы? В трансцендентности, которой более уже не коснуться написанием и значением, которая не ложится на страницу, а прежде всего встает перед ней? Если бытие в книге теряется? Если книги — растрата бытия? Если бытие-мир, его присутствие, бытийственный его смысл, открывается лишь в неразборчивости, в коренной нечитаемости, которая отнюдь не заодно с утраченной или разыскиваемой читаемостью, страницей, еще не вырванной из какой-то божественной энциклопедии? Если мир — даже не, по выражению Ясперса, «рукопись другого», но прежде всего другое по отношению к любой возможной рукописи? И если всегда слишком рано говорить, что «восстание — это смятая страница в корзине для бумаг...»?Всегда слишком рано говорить, что зло нерасшифровываемо всего-навсего из-за какого-то lapsus calami или малограмотности Бога и что «наша жизнь во Зле имеет форму перевернутой буквы, исключенной из-за нечитаемости из Книги Книг»? И если сама Смерть не дает вписать себя в книгу, куда, как, впрочем, известно, Бог евреев из года в год вписы- — 85 —
|