– Петербург со всех четырех концов зажгли, вот вам и прогресс! – прошипел раздражительный генерал. – Да ты, я вижу, злобен, – промолвил, лениво покачиваясь, тучный генерал, – тебя бы хорошо в обер-прокуроры произвести, а по-моему, avec «Orph?e aux enfers» le progr?s a dit son dernier mot[126]. – Vous dites toujours des b?tises[127],–захихикала дама из Арзамаса. Генерал приосанился. – Je ne suis jamais plus s?rieux, madame, que quand je dis des b?tises[128]. – Мсьё Вердие эту самую фразу уже несколько раз сказал, – заметила вполголоса Ирина. – De la poigne et des formes![129] – воскликнул тучный генерал, – de la poigne surtout![130] A сие по-русски можно перевести тако: вежливо, но в зубы!* – Ах ты, шалун, шалун неисправимый! – подхватил снисходительный генерал. – Mesdames, не слушайте его, пожалуйста. Комара не зашибет. Он довольствуется тем, что сердца пожирает. – Ну, однако, нет, Борис, – начал Ратмиров, обменявшись взглядом с женою, – шалость шалостью, а это преувеличение. Прогресс – это есть проявление жизни общественной, вот что не надо забывать; это симптом. Тут надо следить. – Ну да, – возразил тучный генерал и сморщил нос. – Дело известное, ты в государственные люди метишь! – Вовсе не в государственные люди… Какие тут государственные люди! А правду нельзя не признать. «Boris» опять запустил пальцы в бакенбарды и уставился в воздух. – Общественная жизнь, это очень важно, потому что в развитии народа, в судьбах, так сказать, отечества… – Valerien, – перебил «Boris» внушительно, – il y a des dames ici[131]. Я этого от тебя не ожидал. Или ты в комитет попасть желаешь? – Да они все теперь, слава богу, уже закрыты, – подхватил раздражительный генерал и снова запел: «Deux gendarmes un beau dimanche…» Ратмиров поднес батистовый платок к носу и грациозно умолк; снисходительный генерал повторил: «Шалун! Шалун!» A «Boris» обратился к даме, кривлявшейся в пустом пространстве, и, не понижая голоса, не изменяя даже выражения лица, начал расспрашивать ее о том, когда же она «увенчает его пламя», так как он влюблен в нее изумительно и страдает необыкновенно. С каждым мгновением, в течение этого разговора, Литвинову становилось всё более и более неловко. Его гордость, его честная, плебейская гордость так и возмущалась. Что было общего между ним, сыном мелкого чиновника, и этими военными петербургскими аристократами? Он любил всё, что они ненавидели, он ненавидел всё то, что они любили; он слишком ясно это сознавал, он всем существом своим это чувствовал. Шутки их он находил плоскими, тон невыносимым, каждое движение ложным; в самой мягкости их речей ему слышалось возмутительное презрение – и однако же он как будто робел перед ними, перед этими людьми, этими врагами… «Фу, какая гадость! Я их стесняю, я им кажусь смешным, – вертелось у него в голове, – зачем же я остаюсь? Уйдем, уйдем тотчас!» Присутствие Ирины не могло удержать его: невеселые ощущения возбуждала в нем и она. Он поднялся со стула и начал прощаться. — 200 —
|