Я не могу! Я отравлен! Я не виноват, хотя друзья мои остались те же ни одна буквочка в них не изменилась, а вот я другой; я – бывший человек из ночлежки Аристида Кувалды. Я – грубое, мрачное, опустившееся на дно существо, а они все такие чистенькие, корректные, напечатанные на прекрасной белой бумаге и облаченные в изящные золоченые коленкоровые переплеты. Ну, хорошо; ну, ладно; ну, вот я беру с полки одну книгу, развертываю ее, читаю. Могу я так сосредоточиться, как раньше? О чем написано в этой книге? Почему эти голоса звучат, как доносящиеся из другого, будто навсегда погребенного мира? Ну, вот я читаю, по прежнему времени, самые невинные строки: «Она опустила голову низко, низко и, машинально катая тонкими пальцами хлебные шарики, прошептала: если ты хочешь доказательств – я брошу для тебя детей и разведусь с мужем…» Ну, вот – я читаю это. И вы думаете, моя мысль следует за разворачивающейся драмой любящей женской души? Как бы не так! Черта с два! Главная мысль у меня такая: катает хлебные шарики… Ишь ты! А хлеб-то, небось, не по карточкам. В очереди не стояла, дрянь этакая, так можно катать, не жалеючи хлеба. «Чтоб потом я же оказался палачом, разлучником с твоими крикнул он, стукнув по столу так, что тарелка с маслом задребезжала…» Стучи, стучи! Небось, если бы, как теперь, масло стоило пять тысяч фунтик, – не постучал бы… А интересно, где они его доставали? Наверное, в молочной покупали. Посмотри-ка ты на них: сливочное масло лопают, да еще и ссорятся, а? Бросаю эту книгу, раскрываю другую: «…Прошло уже несколько лет, но перед его глазами все время как живая стояла эта страшная картина: раненый человек полулежит на земле и между его пальцами струится кровь из раны на груди. Лицо его постепенно бледнеет, глаза затуманиваются какой-то пленкой…» Подумаешь, важность! Да я в позапрошлом году видел, как в Москве латыши расстреляли на улице днем в Каретном ряду восемь человек, – и то ничего. Вели их, вели, потом перекинулись словом, остановили и давай в упор расстреливать. Так уж тут, при таком оптовом зрелище, нешто разглядишь, у кого «глаза затуманились какой-то пленкой» «постепенно бледнел…». Ухлопали всех, да и пошли дальше. И сразу после этого московского зрелища делаются неинтересными все кисло-сладкие подробности об одном раненом, который, как потом оказалось, и не умер-то вовсе. Бросаю эту книгу, беру третью: «…Так ты меня жди в Крыму, – сказал он, нежно целуя ее. – Когда соскучишься, пришли ко мне в Питер срочную, и я через двое суток уже в твоих объятиях». — 250 —
|