– А это что? – Вот же он и есть – видишь? Те деньги, о которых я давеча говорил. – Какие смешные. Совсем как круглые. Сколько тут? – Рубль, братуха. Денежный счет он знает. Из своей спичечной коробки вытаскивает грязный, склеенный в двух местах, рубль, долго сравнивает. Из последующего разговора выясняется, до чего дьявольски практичен этот мальчишка. – Слушай, он же тяжелый. – Ну, так что? – Как же их на базар брали? – Так и брали. – Значит, в мешке тащили? – Зачем же в мешке? – Ну, если покупали мясо, картошку, капусту, яблоки… разные там яйца… – Да мешок-то зачем? – Пять-то тысяч штук отнести на базар надо или нет? Мать каждый день дает пять тысяч! – Э-э… голубчик, – смеясь, прижимаю я его к груди. – Вот ты о чем! Тогда и парочки таких рублей было предовольно! Смотрит он на меня молча, но я ясно вижу – на влажных губах его дрожит, вот-вот соскочит невысказанная любимая скептическая фраза: «Врешь ты, брат!..» Но так и не слетает с уст эта фраза: Котька очень дорожит дружбой со мной. Только вид у него делается холодно-вежливый: видишь, мол, в какое положение ты меня ставишь, – и врешь, а усумниться нельзя. Возвращение*«…Тарас тут же, при самом въезде в Сечь, встретил множество знакомых лиц… Только и слышались приветствия: „А, это ты, Печерица!“ – „Здравствуй, Козолуп!“ – „Откуда Бог несе тебя, Тарас?“ – „Ты как сюда зашел, Долото?“ – „Здорово, Кидряга!“ – „Здорово, Густый!“ „Думал ли я видеть тебя, Ремень?“ И витязи, собравшиеся со всего разгульного мира великой России, целовались взаимно, и тут понеслись вопросы: „А что Касьян? Что Бородавка? Что Колопер? Что Пидсышок.“ И слышал только в ответ Тарас Бульба, что Бородавка повешен в Толопане, что с Колопера содрали кожу…» Чует, чует наше общее огромное русское сердце, что совсем уж скоро побегут красные разбойники, что падет скоро Москва и сдастся Петроград… Без толку, зря, как попугаи, к месту и не к месту, слову и не к слову твердили в свое время болтуны и краснобаи – все сплошные керенские, Черновы и гоц-либерданы: «Приближается конец! Бьет двенадцатый час». Им ли, выращенным в затхлом табачном воздухе швейцарских кофеен и пивных, было дано учуять двенадцатый час нашей родины? Без толку, как попугаи, картавили они: «Бьет двенадцатый час! Бьет двенадцатый час!» И вовсе не бил он… Это шел пятый, шестой, седьмой час… А вот теперь мы все, все наше русское огромное сердце, почуяли этот час ликвидации и расчета, и скоро, скоро грянет грозное, как звон тысячи колоколов, как рев тысячи пушек: «Бьет двенадцатый час! К расчету!» — 253 —
|