Мэтр тщательно изучал всех современных писателей, и нет никакого сомнения в том, что каждого из них он исследовал как возможного конкурента в смысле влияния на общественное сознание. И будучи безусловным мастером слова, он предельно точно характеризовал сильные и слабые стороны соперников. Так, по поводу «Братьев Карамазовых» Достоевского он заметил, что все его герои говорят одним языком, языком автора. Тургенева он тоже оценивал не очень высоко, высказавшись, что «слава его сочинений не переживет его». Сочинения иностранных авторов Толстой, по замечанию Ромена Роллана, вообще лишь перелистывал с «высокомерным пренебрежением». Пожалуй, больше всех он ценил Лермонтова и говорил о нем как о великом потенциале, прерванном смертью. Но высказываясь так о других, Толстой, прежде всего, примерял на себя маску вечности. Он был уверен, что именно его произведения должны стать классикой русской литературной мысли. Да, конечно, он считал себя идеалом! Но разве может быть иначе в судьбах победителей?! Ведь признание чьего бы то ни было авторитета может подорвать веру в себя. Удивительно, что этот отшельник достаточно болезненно переживал назначения на высокие государственные должности своих знакомых, каждый раз словно сопоставляя их достижения со своими собственными. Но всякий раз он соглашался с внутренним голосом, говорившим о призрачности и тщетности усилий любого чиновника. «Я сделался генералом от литературы» – после такого самоутверждения этот завзятый аристократ обычно успокаивался. Всякий раз он сверял курс, сопоставлял собственный вклад в формирование эпохи с сотворенным другими активными участниками общественной жизни. К этому остается добавить еще и резко негативное отношение Толстого к участию в каких‑либо публичных действах. Он четко определил свою плоскость самовыражения в создании глубоко нравственной и психологической литературы, и потому решительно отказывался растрачивать время на другие формы самовыражения. Так, несмотря на уговоры, он отверг просьбу участвовать в празднике по случаю открытия памятника Пушкину. Такой подход к окружающему миру отражает и построение многослойного, крайне эгоцентричного внутреннего мира писателя, в котором он определил себя центром, немеркнущей звездой. Это светило зажглось для того, чтобы открыть некие вечные истины, которые не в состоянии постичь человеческое стадо. Но в то же время всепроникающий толстовский эгоцентризм был насквозь пронизан конструктивным желанием усилить мир пониманием истинной красоты и духовности, и это позволяло ему действовать сообразно воображаемому творцу‑мессии: он ежечасно заставлял себя совершенствоваться, он никогда не позволял себе озираться на чье бы то ни было мнение, он с чуткостью зверя во время охоты прислушивался к собственному голосу – он шел вперед, несмотря ни на что. Потому что он был – ВСЕ, мир – всего лишь часть общего и несовершенного, к чему мыслитель устремлял свой пристальный взор решительного преобразователя. Толстой, искренне веря в победу нравственности, с каждым годом все больше погружался в мир созерцания и внутренних переживаний. С одной стороны, его сознание было подавлено растущим ощущением тщетности усилий одной короткой человеческой жизни, с другой – неуемным желанием оставить после себя нечто энергетически емкое и претендующее на долгую жизнь после физического исчезновения оболочки. Несмотря на удивительную физическую форму (даже к пятидесяти годам мыслитель выглядел подтянутым и статным, с развитой рельефной мускулатурой), Толстого преследовали периодические призрачные ощущения острой тоски и ужаса перед скорой кончиной. Но это был не физический страх смерти, а невыразимый ужас перед скоротечностью жизни и боязнь не успеть исполнить всего задуманного. Именно поэтому такие кризисы чередовались с безудержными потоками создаваемого, перерабатываемого и издающегося. — 202 —
|