Итак, первобытный театр и жестокость также начинаются с повторения. Но идея театра без представления, идея невозможного, если и не помогает нам наладить театральную практику, позволяет, может быть, осмыслить ее исток, канун и предел, осмыслить сегодняшний театр, исходя из раскрытия его истории и в горизонте его смерти. Тем самым энергия западного театра дает очертить себя в своей собственной возможности, которая не является привходящей, которая есть конститутивный центр и структурирующий пункт для всей истории Запада. Но повторение похищает эти центр и пункт, и только что сказанное нами о ее возможности способно помешать нам говорить о смерти как о горизонте, а о рождении — как о прошлом раскрытии. Арто держался как можно ближе к пределу: к возможности и невоз- [314]
Под этой гранью предела и в той мере, в какой Арто хотел спасти чистоту присутствия без внутреннего различения и повторения (или, что парадоксальным образом сводится к тому же, — чистого различения*), он желал также и невозможности театра, сам хотел стереть сцену, не видеть больше того, что происходит в том месте, где всегда обитает или витает призраком отец и где всегда может повториться убийство. Разве не Арто хочет свести на нет архи-сцену, когда пишет в «Здесь покоится»: «Я, Антонен Арто, сам себе сын / отец, мать / и мое я»? Что он тем самым держался у предела театральной возможности, хотел одновременно произвести и уничтожить сцену — вот о чем он знал наиболее обостренно. Декабрь 1946: «А теперь я скажу нечто такое, что, наверное, ошеломит многих. Я — враг театра. Я был им всегда. Насколько я люблю театр. Настолько же по этой самой причине я — его враг». И сразу видно: он неспособен смириться с театром как повторением, неспособен отказаться от театра как неповторения: — 296 —
|