Точно так же и западный театр был отделен от силы своей сущности, отдален от своей утвердительной сущности, от своей vis affirmativa. И это лишение произведено изначально, оно есть само движение начала, рождения как смерти. Вот почему «на всех сценах мертворожденного театра оставлено» некое «место» («Театр и анатомия», в «La Rue», июль 1946 г.). Театр рожден в своем собственном исчезновении, и отпрыск этого движения имеет имя: это человек. Родиться театр жестокости должен, отделяя смерть от рождения и стирая имя человека. Театр всегда заставляли делать то, для чего он не был предназначен: «Последнее слово о человеке не сказано... Никогда театр не предназначался для того, чтобы описывать нам человека и его действия... И театр есть та расхлябанная марионетка, которая музицирует на туловищах металлическими зубьями колючей проволоки, поддерживает нас в состоянии войны с затягивавшим нас в корсет человеком... Человеку очень плохо у Эсхила, но он еще считает себя немного богом и не желает вступать в мембрану, у Еврипида, наконец, он уже вовсю барахтается в ней, забыв, где и когда он был богом» (ibid.). * В «84», р. 109. Как и в предыдущем эссе об Арто, тексты, помеченные датами, — неизданные. [294] Итак, несомненно следует пробудить, восстановить канун этого начала западного театра, театра ущербного, упадочного, негативно-
Если сегодня во всем мире (и об этом неопровержимым образом свидетельствует множество примеров) всякое театральное дерзание объявляет, по праву или без такового, но со все большей настойчивостью, о своей верности Арто, то вопрос о театре жестокости, о его нынешнем несуществовании и о его неизбежной необходимости обретает значимость вопроса исторического. Исторического не потому, что он дал бы вписать себя в так называемую историю театра, не потому, что он составил бы эпоху в становлении театральных форм или занял место в череде моделей театрального представления. Этот вопрос историчен в абсолютном и радикальном смысле. Он возвещает предел представления. — 276 —
|