Можно спорить о результатах, к которым наука пришла, или о ее важнейших принципах, но ее общая функция кажется бесспорной. К науке можно применить слова Архимеда: “Дайте мне точку опоры и я переверну вселенную”. В изменчивой вселенной научная мысль фиксирует устойчивые точки, неподвижные полюсы. В древнегреческом языке даже термин episteme этимологически производился от корня, который означал твердость и устойчивость. Развитие науки вело к устойчивому равновесию, к стабилизации и постоянству мира в восприятии и мышлении. Однако такие задачи стоят не только перед наукой. В нашей современной эпистемологии — как эмпиристской, так и рационалистической, — нередко считают, что первые данные человеческого опыта находятся в совершенно хаотическом состоянии. Похоже, что даже Кант в первых главах “Критики чистого разума” исходил из такой предпосылки. Опыт, говорил он, — несомненно, первый результат деятельности нашего рассудка. Но это не простой факт: это соединение двух противоположных факторов — материального и формального. Материальный дан нам в чувственных впечатлениях; формальный представлен научными понятиями. Эти понятия, понятия чистого рассудка, придают феноменам их синтетическое единство. То, что мы называем единством объекта, может быть лишь формальным единством нашего сознания в синтезе образов наших представлений. Сказать, что мы знаем объект, можно тогда и только тогда, когда мы произвели синтетическое единство из множества интуиции2. Для Канта, следовательно, весь вопрос об объективности человеческого знания неразрывно связан с самим фактом науки. В его трансцендентальной эстетике ставятся проблемы чистой математики; в трансцендентальной аналитике содержится попытка объяснить сам факт существования математического естествознания. Но философия человеческой культуры ставит проблему более глубоко, доходя до ее отдаленных источников. Человек живет в объективном мире задолго до того, как начинает жить в мире научном. Задолго до того, как человек подошел к созданию науки, его опыт уже не был аморфной массой чувственных впечатлений: это был организованный и артикулированный опыт, обладавший определенной структурой109*. Но понятия, которые придают миру его синтетическое единство, — это понятия иного типа и иного уровня, нежели научные понятия. Это мифические и лингвистические понятия. Анализ этих понятий показывает, что они не просты и не “примитивны”. Первые классификации явлений в языке или мифе в некотором смысле гораздо более сложны и тонки, чем научные классификации. Наука начинает с поиска простоты. Simplex sigillum veri* — вот один из ее основных девизов. Эта логическая простота, однако, — это terminus ad quern, а не terminus a quo. Это конец, а не начало. Человеческая культура начинает с гораздо более сложных и запутанных состояний духа. Почти все наши естественные науки прошли через мифологическую стадию110*. В истории научной мысли алхимия предшествовала химии, астрология — астрономии. Наука может подняться на более высокие ступени, лишь введя новые измерения, другой логический стандарт истины. Наука провозглашает: истина не достижима, пока человек ограничивается ближайшей сферой своего непосредственного опыта, наблюдаемыми фактами. Вместо того чтобы описывать отдельные и изолированные факты, наука стремится дать всесторонний взгляд на мир. Но такой взгляд нельзя выработать с помощью одного лишь расширения, разрастания и обогащения нашего обыденного опыта: нужен принцип иного порядка, новая форма интеллектуальной интерпретации. Язык — первая попытка человека артикулировать мир своих чувственных восприятий. Эта тенденция — одна из основных черт человеческой речи. Некоторые лингвисты даже считают необходимым признать у человека существование особого классификационного инстинкта для объяснения самого факта и структуры человеческой речи. “Человек, — писал Отто Есперсен, — классифицирующее животное: в некотором смысле можно сказать. что весь процесс говорения — это не что иное, как рас- — 170 —
|