492 в том, что я осуществил синтез новых свойств посредством тела, которое сразу же вписывает меня в пространство и независимое движение которого позволяет мне через ряд достаточно определенных начинаний достичь всеобъемлющего вида пространства. Не то чтобы геометрическое мышление выходит за пределы перцептивного сознания, - понятие сущности я заимствую из самого воспринимаемого мира. Я уверен, что треугольник всегда имел и всегда будет иметь сумму углов равную двум прямым углам и все прочие менее очевидные свойства, которые приписывает ему геометрия, поскольку я обладаю опытом относительно реального треугольника и поскольку как физическая вещь он необходимо имеет в себе все то, что он смог или сможет обнаружить. Если бы воспринимаемая вещь не основала бы в нас раз и навсегда идеала бытия, которое есть то, что есть, то не существовало бы никакого феномена бытия, и математическое мышление казалось бы нам чем-то вроде творения. То, что я называю сущностью треугольника, есть не что иное, как презумпция завершенного синтеза, через которую мы и определили вещь. Наше тело, в той мере в какой оно способно к самодвижению, то есть в той мере, в какой оно неотделимо от взгляда на мир и в какой оно есть осуществление этого взгляда, есть условие возможности не только геометрического синтеза, но и всех экспрессивных действий и всех достижений, образующих культурный мир. Когда говорят, что мышление спонтанно, это не значит, что оно тождественно самому себе, наоборот, это значит, что оно выходит за свои пределы, а слово есть как раз акт, посредством которого мышление увековечивает себя в истине. Ясно, что нельзя рассматривать слово как простое облачение мышления, а выражение - как передачу в произвольной системе знаков какого-то уже ясного в себе значения. Часто утверждают, что звуки и фонемы сами по себе ни о чем не говорят, и что наше сознание может обнаружить в языке только то, что само в него вложило. Но из этого нужно было бы сделать вывод, что язык не в состоянии ничему нас научить и что он может в лучшем случае лишь разбудить в нас новые комбинации уже имеющихся в нашем распоряжении значений. Как раз против этого и выступает опыт языка. Верно, что общение предполагает систему соответствий вроде той, которая дана в словаре, но ведь оно выходит за ее пределы, и именно фраза наделяет смыслом каждое слово, и именно благодаря употреблению в 493 различных контекстах слово мало-помалу приобретает смысл, который невозможно зафиксировать совершенно определенно. Какое-то важное высказывание или хорошая книга заставляют принять свой смысл. Следовательно, они определенным образом несут его в себе. Что же касается субъекта речи, то акт выражения, безусловно, позволяет ему самому выйти за пределы того, что он мыслил прежде; безусловно, что он находит в своих собственных словах что-то сверх того, что он собирался в них вложить, без чего ни одна мысль не стала бы искать с такой настойчивостью средств выражения. Стало быть, речь - это парадоксальная операция, в которой мы пытаемся достичь с помощью слов, смысл которых известен, и уже имеющихся в наличии значений некоей интенции, которая из принципа выходит за положенные пределы и сама видоизменяет, фиксирует в конечном счете смысл тех слов, посредством которых она себя передает. Сложившийся язык в выражении играет ту же роль, которую играют краски в живописи; если бы мы не имели глаз или чувств вообще, для нас не было бы живописи, но, однако же, полотно говорит нам больше того, что могли бы нам дать чувственные органы. Картина - сверх чувственных данностей, речь - сверх данностей сложившегося языка - должны, стало быть, сами по себе в уме зрителя или слушателя обладать некоторой значащей силой безотносительно к значению, существующему "для себя". "С помощью слов - как художник с помощью красок или музыкант с помощью нот - мы хотим для какого-то зрелища или для эмоции, или даже для абстрактной идеи построить своего рода эквивалент или образ, который мог бы раствориться в духе. Выражение здесь становится главной вещью. Мы осведомляем читателя, мы делаем его участником нашего творческого или поэтического акта, мы вкладываем в потаенные уста его духа высказывание о том или ином объекте, том или ином чувстве".1 Для художника или для говорящего субъекта полотно и речь не суть иллюстрации совершившегося мышления, это освоение самого мышления. Вот почему мы были вынуждены провести различение вторичной речи, которая передает уже обретенную мысль, и речи первичной, которая заставляет мышление существовать для нас самих, как для другого. Но ведь все слова, которые стали простыми указателями однозначно понимаемой мысли, способны исполнять эту функцию только — 332 —
|