– Прекрасная порода. У нас всегда были овчарки. Мою самую любимую собаку звали Овидий, в честь поэта. Она молчит, и он чувствует, что нужно объясниться. – Овидий – поэт, не собака, – родился в Сульмоне. Он был Paligno, один из горцев, это очень независимый народ. Они в Рождество спускаются с гор в города, играть на волынке. – Зачем вы говорите мне все это? – она продолжает говорить по‑итальянски. – Потому что, – говорит он по‑английски, – мой дом – тоже Сульмона. Это бедный, но очень красивый город. На самом деле, его дом не Сульмона, а Монтемуро. Но это довольно близко (зачем вдаваться в подробности?), и, кроме того, кто слышал о Монтемуро, небольшой горной деревушке с одним гастрономом, одним молочным магазином, одной булочной и так далее? Один бар. Один ресторан. Одна cartoleria,[72] которая теперь принадлежит его брату. Если бы у него с собой была фотография, он показал бы ей: крутые холмы, голые вершины гор над кромкой леса, перестроенная бывшая фабрика по производству оливкового масла, где до сих пор живут его родители и его овдовевшая сестра, ее дети и две собаки; cartoleria со стопками различных бумаг, механическими карандашами, шариковыми ручками, инструментами для рисования и школьными принадлежностями. – У меня нет предков голубых кровей, чтобы произвести на Вас впечатление, – говорит он, цитируя Овидия. – Мой отец простои представитель среднего класса. Ее молчание – скорее результат задумчивости, чем враждебности, но, подобно водителю, съехавшему с дороги на обочину, он слегка передергивает руль. – А как зовут вашу собаку? – Si chiama Bruno.[73] – Бруно? Немецкая овчарка с итальянским именем? Как мило. – Si, – говорит она. – Е molto intelligente.[74] Он умеет открывать ворота, так что нам приходится держать его на цепи. И он научился открывать дверь на крыльцо снаружи, так что он заходит в дом и выходит из него, когда пожелает. У нас еще есть лайка, собака моего отца. Вскоре становится ясно, что она так же намерена говорить по‑итальянски, как он по‑английски. Более чем намерена. Он чувствует не только силу ее воли, но и очертания ее воли, как будто кто‑то – кто‑то очень симпатичный – протискивается мимо него сквозь толпу в автобусе. И даже если он и пытается противостоять этому «кому‑то», то совсем не затем, чтобы его остановить, а лишь для того, чтобы почувствовать упругость соприкосновения. – Arr?tez cet homme. – повторяет он, поворачивая колесо разговора немного в другую сторону. – Il a vole mon parapluie. И, переходя с французского на итальянский, он грациозно капитулирует, произнося: – Che cosa…Что же толкнуло вас сказать такое? У меня оно из головы не шло. — 50 —
|