ходим не отрепанные, дите, внучек мой, тоже не без призору; чай пьем кажный божий день, а по праздникам иной раз и внакладку, бывает, разоряемся. Помаленечку! Только было выскреблись, ан господь и прогневался… Кровопийца-то наш, Пилат-то, пришел ведь! Эдакая образина! царица небесная… Глянула я на него, как он ночью-то к нам ввалился, – так меня ровно бы тряс какой схватил… Трясусь вся! И дочка-то тоже в трясение вошла… Трясемся мы, что сделаешь-то! Стала это я его потчевать (сама знаешь, голубка, «не для зятя-собаки, для милого дитяти…»), а сама так вот и взлетываю… Хочу-хочу чашку ему подать, а руки-то кверху, а сама-то я в сторону… Порхаем с дочкою, ровно перепелки… И слова-то выговорить не могу: тра-ла-ла – только всего; хоть возьми вот топор да отсеки язык – все то ж самое! А Пилат-то наш заприметил это. «Что это, говорит, родственники мои, не вижу я в разговорах ваших настоящего порядку?.. Чем вам этак-то друг друга с ног сшибать, лучше же ты, теща, предоставь нам штоф вина…» Я было ему: «На что вам, Максим Петрович, эдакую прорву вина? (вежливо стараюсь…) Вы, говорю, неравно с этакой пропасти начнете над нами мудрить…» – «Намерение, говорит, мое такое, чтобы штоф…» Пошла я, горюшко мое, принесла… Пьет он вино-то и дочку мою потчует. Никогда вина в рот не бравши, очень ее растомило… «Сем, говорит, Максим Петрович, я прилягу, растомило меня…» Ляг она, да и засни. Как он, сударушка моя, увидал ее тихий, приятный сон, тую ж минутою хвать ее – и давай… «Ты, говорит, меня не любишь… Муж пришел, пять лет не видались, а она только приткнулась к постели и захрапела…» Я бросилась разнимать, говорю: «Что вы, что вы, Максим Петрович! вы этак посуду перебьете… (вежливо с ним стараюсь…) тут, говорю, на десять целковых добра», – а он-то ее… Старуха опять повторила жест полоскания белья и замолкла, всхлипывая. – Наутро, родимушка, ушел он в деревню, к своим… Через неделю приходит. Поцеловались они честь честью; думала я – на добро этот поцалуй, ан вот что вышло… Сел он на кровать и говорит: «Я, говорит, супруга моя, беру вас в деревню… с собой жить, чтобы по мужицкому положению». – «Нет, – говорит дочь моя, – невозможно этого сделать; потому – у меня свое хозяйство… Каков, говорит, есть на сем свете грош, – и того я от вас, Максим Петрович, не видала; кровными трудами копила, мне этого не бросать». – «А ежели, говорит, я посконного масла набил на пять целковых и картофелю запасил – это как? Могу я бросить или нет?» – «Воля ваша! отвечаем: у нас посуда… теперь, ежели ее продать, что за нее дадут? Окромя того, мы отроду не едали вашего свиного кушанья… Будьте так добры!» – «Ну, а ежели, например, я набил посконного масла?» – «Воля ваша… У нас тоже утюги, тарелки…» – «Не бросать же мне!» – говорит. «И нам тоже не бросать!..» Тут мы и стали; он говорит: «У меня то, другое: – масло, веревки…» А мы говорим: «И у нас тоже, батюшка, вилки, ложки…» Он опять, значит: «Картошки, дрова, сбруя…» А мы своим чередом: «Утюги, мыло, доски…» – «Не бросать же мне?» – «Да и нам тоже не из чего бросать!..» – «Ну, а ежели, говорит, я возьму да по-свойски поступлю, например?» – «Воля ваша! – у нас посуда!..» – «А ежели я возьму да не помирволю?» – «Не бросать же нам…» Тут, милая моя, он поднялся и сделал с нами, с женщинами, шум… Ах, и очень большой шум сделал!.. — 212 —
|