Флобер полюбил Восток еще до того, как впервые оказался там, и в этом смысле он иллюстрирует теорию Саида и некоторых других авторов-ориенталистов. По их мнению, Флобер и большинство путешественников эпохи европейского романтизма “были особенно подвержены таким галлюцинациям памяти, что им казалось, будто они не столько видят Восток впервые, сколько припоминают его, видят заново благодаря ожившим образам прошлого”. Именно так оно и было, хотя Флобер, несмотря на страстную тягу к экзотике, едва не отказался от поездки, настолько огорчала его разлука с матерью и мысль о том, как она будет страдать в его отсутствие. Покидая Круассе, где осталась мать, он утирал слезы носовым платком, а когда приехал в Париж, продолжал мучиться и часами спорить с Дюканом, пока наконец твердо не решил, что все-таки поедет с ним. И состоялся последний ужин в Париже, когда Флобер, как сообщал он в письме Буйе, “кусал кончик сигары, после того как мы дали себе слово вспомнить о нем, если когда-нибудь нам суждено будет оказаться вблизи останков Клеопатры”. А достигнув места назначения (вначале поездом, дилижансом, пароходом по Роне от Парижа до Марселя, а затем пароходом “Нил”, где прошло “одиннадцать дней в качке и тряске, на ветру и бурных волнах”), Флобер принялся медленно осваивать Восток, старательно подмечая подробности и в то же время не забывая о Клеопатре, которая как бы служила связующим звеном между его интересом к древностям и его чувственным аппетитом. В Египте его ожидал мир зноя и ярких красок, привилегий и пыли, разрухи и болезней, отчаяния и музыки, эротики и секса – и все это значительно перевешивало любые парижские впечатления. Вот в этом-то все и дело. Если проституция привлекала Флобера как некое сказочное пересечение низменного и возвышенного (а Флобер особенно любил низменное), то Египет манил его тем же. “Психологическое, человеческое, забавное попадается в изобилии” – так подытоживал Флобер увиденное в письме Буйе из Стамбула в 1851 году, несколько месяцев спустя после отъезда из Египта. “Встречаешь штучки блистательные, картины жизни, переливающиеся всеми красками, чарующие на взгляд, совмещающие в себе лоскутья и вышивки, все в грязных пятнах, дырах и позументах. А по существу – все та же давняя подлость [canaillerie ], неколебимая, нерушимая… Ах, до чего она бросается в глаза!”[13] Египет предлагал зрелище, которое Флобер находил “лихорадочным и пьянящим”. Среди прочего он предлагал вести жизнь, подобную жизни султана, паши, шейха или какого-нибудь еще восточного владыки – жизнь некоего завоевателя, только безоружного, идущего по следам Наполеона (который завоевал Египет в 1798 году якобы для того, чтобы освободить страну от османского ига) и получающего власть и почет лишь из-за того, что он иностранец. “Просто невероятно, до чего хорошо с нами здесь обходятся – словно мы какие-нибудь принцы, я не шучу”, – писал Флобер матери. А позже – уже Буйе: “Паша в Розетте устроил нам обед, где нам прислуживали десять негров; на них были шелковые куртки, а на некоторых – серебряные браслеты; а маленький негритенок отгонял от нас мух чем-то вроде метелки, только не из перьев, а из тростника”. И снова в письме матери, которая тревожилась за его жизнь, он удивлялся, какой властью пользуются тут западные путешественники, “какое почтение или, скорее, благоговейный ужас выказывают все при появлении “франков”, как здесь называют европейцев. Бывало, перед нами шла группа из десяти – двенадцати арабов, перегораживая всю улицу, – и все они расступались в стороны, чтобы дать нам пройти”. — 75 —
|