Я едва не расплакалась, читая это письмо. Я почувствовала, что Жан совсем отказался от меня, что мне нечего больше рассчитывать на него… Ни на него, ни на кого другого! Он ничего не упоминает о той, которая заменила ему меня. Но я ее вижу отсюда, я вижу отсюда их обоих в этой комнате, которая мне так знакома, в объятиях друг друга, во взаимных ласках, бегающими вместе по общественным балам, по театрам. Как мило мы с ним все это проделывали! Я вижу, как он, возвратившись с бегов и проиграв свои деньги, обращается к этой другой, как он много раз обращался ко мне, и говорит: «одолжи мне твои драгоценности, твои часы, мне нужно заложить их!» Пусть его новое положение политического манифестанта и роялистского конспиратора не внушит ему по крайней мере новых честолюбивых замыслов и пусть не меняет он любовь в лакейской на любовь в салоне! А он дойдет до этого. Неужели в самом деле я сама повинна во всех своих несчастьях? Может быть! Но мне все-таки кажется, что какой-то рок висел надо мной и не давал мне никогда прослужить больше шести месяцев на одном месте. Если меня не рассчитывали, то я сама уходила. Смешно и печально. Я всегда спешила быть «в другом месте» и всегда питала какие-то безумные надежды на эти «химерические другие места», меня всегда преследовали несбыточные миражи чего-то далекого, в особенности после пребывания в Ульгате, у бедного Жоржа. И с тех пор у меня осталось какое-то беспокойство, какое-то томительное и беспомощное стремление к недосягаемому идеалу. Я прекрасно понимаю, что мое случайное и короткое общение с этим миром, лучше которого я никогда не видела, было пагубно для меня. Как обманчивы эти пути к неизвестному! Идешь, идешь, и все одно и то же. Посмотрите на этот горизонт, затянутый дымкой, там внизу. Какие чудесные краски, голубые, розовые, как там свежо, светло, легко, словно в мечте. Как хорошо, должно быть, жить там, внизу. Вы приближаетесь, вы приходите — и ничего не находите. Песок, камни, скучные берега, как стены. Ничего больше. А над этим песком, над этими камнями, над этими берегами висит серое небо и сокрушенно плачет. Ничего больше, ничего того, за чем пришли. Впрочем, я и не знаю, чего я ищу, и не знаю, кто я сама. Прислуга — не нормальное существо в нашем обществе. Она как бы состоит из разнообразных кусков, которые никак нельзя склеить вместе, это какой-то чудовищный выродок. Она отстала от народа, из которого она вышла, и не пристала к буржуазии, у которой она живет. Она потеряла благородную и наивную силу той среды, от которой она отреклась. А от буржуазии она приобрела только одни пороки без тех средств, которые необходимы для их проявления, похотливость, трусость, преступные аппетиты без декоративной обстановки, которая служит оправданием для богатых людей. От общения с честным буржуазным обществом прислуга уходит с загрязненной душой, и от одного только вдыхания ядовитых паров, которые поднимаются из этих смрадных клоак, она теряет свою собственную голову, теряет даже свое внешнее обличив. Обо всех бесчисленных лицах, среди которых она блуждает, как призрак, остаются самые низменные воспоминания, одни страдания. Слуга часто смеется, но это вынужденный смех. Это не смех искренней радости, исполнившихся надежд, это горькая усмешка возмущенного человека, это жесткая саркастическая гримаса. В этом смехе так много грубости и печали, он жжет и сушит. Уж лучше бы плакать, чем так смеяться! И затем, я не знаю. И затем черт с ним! Будь, что будет. — 770 —
|