Такого рода мораль, да еще с утилитарным оттенком, нетрудно вылущить из многих систем и доктрин. Но Толстой настаивал, что это и есть основа Евангелия — истинное христианство. Под его знаком Толстой поднимает поистине титанический мятеж против всей культуры и цивилизации в целом. Опрощение, почти аскетическое, отрицание всех общественных институтов, всего наследия искусства, науки и, разумеется, Церкви. Находя ценное ядро в любых верованиях, Толстой желал исключения лишь для церковного христианства, которое неустанно и яростно клеймил, Евангелие говорит о бесконечной ценности человеческой души. Для Толстого личность — лишь временное и преходящее проявление безличного Божества. «Учение Христа, — говорит Толстой, — есть учение о сыне человеческом, общем всем людям, т. е. об общем всем людям стремлении к благу и об общем всем людям разуме, освещающем человека в этом мире… Прежде и после Христа люди говорили то же самое: то, что в человеке живет божественный свет, сошедший с неба, и свет этот есть разум, и что ему одному надо служить и в нем одном искать благо» [17]. Все это мало похоже на Евангелие и тем более на христианство Нового Завета в целом. Это скорее Восток, причем Восток Дальний. Китай, Конфуций, Мен–цзы, Лао–цзы, которых Толстой так ценил. Немного из буддизма. Если и было у толстовской метафизики что–то не от Востока, взято оно было не столько из христианства, сколько у стоиков или морализирующих деистов и пантеистов XVII века. Но, строго говоря, ничьим «последователем» Лев Толстой не был. Он был сам по себе. Прочитанное он всегда приводил в согласие со своими идеями. Вот и разрешается маленькая загадка его «Круга чтения»: почему древние китайцы и Марк Аврелий, Кант и Амиель поют у него в унисон, вторя Льву Николаевичу. Неутомимый творец, работник, созидатель целых миров, он словно топором обтесывал их по своей мерке, как обтесывал и Евангелие, Неудивительно, что все они после этого оказываются в толстовской одежде, излагают мысли Толстого. Историк литературы Д. Н. Овсянико–Куликовский как–то сказал, что Толстой хотел быть религиозным реформатором, но судьба дала ему вместо мистического дара литературный. И действительно, когда он от рассказов о своих внутренних исканиях и муках переходит к теоретическому изложению своей веры, его, в сущности, постигает неудача. Эти похожие как близнецы, повторяющие друг друга трактаты представляют собой «единственную мель в море Толстого», как выразился один критик. Николай Бердяев, с благоговением относившийся к создателю " Войны и мира», признавал, что «всякая попытка Толстого выразить в слове, логизировать свою религиозную стихию порождала лишь банальные серые мысли» [18]. — 162 —
|