И действительно, все сразу почувствовали себя так, словно вкусили тела господня, укрепившего их кости, оживившего их плоть, а когда выпили по глотку вина, женщины не смогли сдержать слез. «Боже мой, — думали они, — кусок хлеба, глоток вина… Как мало нужно, чтобы воспарила душа!» В полдень двое мужчин взвалили на плечи мешки с пшеницей, чтобы отнести ее на дальнюю мельницу. До подножья горы их сопровождали женщины; они как будто боялись, что пшеница не вернется обратно. — Когда вы возвратитесь? — спрашивали они мужчин. — Завтра, рано утром. Не беспокойтесь, женщины! — отвечали те, усмехаясь. Яннакос теперь стал кладовщиком Саракины: он хранил продукты и раздавал женщинам каждое утро все, что нужно было на день. — Экономьте, друзья, — говорил он, — затяните пояса до конца зимы. Вы понимаете, что у ангелов есть и другие дела; они не могут носить нам продукты ежедневно… Голодное тело получило немного хлеба и масла, и снова в нем разгорелось пламя, готовое вот-вот угаснуть. У детей пропала одутловатость на лицах, на щеках заиграл слабый румянец. У женщин снова появилось молоко, и грудные младенцы не плакали теперь по ночам. Мужчины тоже набрались сил, снова окрепли их мускулы, они опять таскали камни, заканчивая начатые постройки. Время от времени можно было услышать смех и шутки, а в отдаленных пещерах уже обнимались и целовались влюбленные парочки. — Пшеница, оливковое масло и вино должны превратиться в кровь, чтобы мы набрались сил и продолжали наш поход, — сказал однажды отец Фотис Манольосу. — Мы не можем все время голодать и красть. Мы должны спуститься в село и занять, мирно или насильно, те земли, которые нам отдал Михелис. Только тогда мы сможем жить и укореняться на этой сухой горе. — Скоро, — сказал Манольос, — нужно будет подрезать ветки на виноградных кустах, очистить оливковые деревья, удобрить поля. Неужели мы допустим, чтобы они опустели? Тогда мы потеряем год! Чего ты ждешь, отче? — Я жду внутреннего зова, дорогой Манольос, жду голоса, который прикажет мне: «Иди!» Никогда в своей жизни я не принимал важного решения, не услышав этого голоса. А это решение, — я говорю об этом только тебе, Манольос, — великое, ведь может пролиться кровь. — Знаю, дорогой отче. Но разве делается что-нибудь без крови в нашем подлом и несправедливом мире? Я думал: увидят ликоврисийцы, до чего дошли наши дети, увидят их впалые щеки, их распухшие животы, их тоненькие ножки — и пожалеют их. Поэтому я послал нескольких ребятишек в Ликовриси… Ты знаешь, как их приняли? Одни прогнали их палками от своих ворот, другие, словно это не дети, а собаки, бросили им сухие корки… И только один пожалел их — и знаешь, кто, отче? Ага! Он заметил с балкона, как дети рылись внизу, отыскивая объедки, очистки, лимонные корки, чтобы поесть. «Кто это там? — спросил ага. — Обезьянки или людишки?» Он спустился по лестнице в открыл дверь. Потом позвал Марфу: «Усади их за стол, Марфа, и накорми их всем, что у нас есть. Дай им поесть, чтобы обезьянки стали людьми…» — 298 —
|