- Глубоко копаешь, - откладывает он со вздохом раритеты. - Что делать? С головой сейчас бы закопался, но должен грызть гранит других первоисточников. Что в общем тоже форма мазохизма. Разложить кресло-кровать или предпочитаешь на диване? - В машине. Если можно. - Кроме бессмертия души, все можно, - говорит Адам, отстегивая запасные ключи от гаража и "Победы". - Выпьешь еще? В запертом изнутри гараже, в машине, одобренной Сталиным, уткнувшись лбом в правый угол сиденья, он ставит под сомнение свою нормальность. Откуда ей взяться в этой преемственности Зла? Стыдно должно быть не за якобы нормальность, а за неспособность погрузиться в себя достаточно глубоко. До уровня, так сказать, низости. Туда, где плохо все - кроме способности увидеть это. Что ему мешает? Соцреализм? Но он ведь знает, что человек звучит отнюдь не гордо. Не какой-то отвлеченный "человек" - именно он, Александр. Как он звучит? Довольно жалко. Так что не дает это признать? Поэзия? Кончено! Установку взял на правду. Но как пробиться к правде? Хотя бы даже малой? От запаха бензина нарастает, вытесняя все эти вопросы, сожаление, что не изучал он в школе автодело. Сейчас бы за руль, и вперед. По направлению к Алене. Но где она, отнятая партией, которая сказала, а комсомол ответил: "Да!" Район, колхоз? В голове возникает безадресный разлив фекальных масс до горизонта, где под дождем бессмысленно толкутся сиротливые фигурки, вытаскивая из чавканья резиновые сапоги, среди которых пара импортных, ало-перламутровых... - Спишь? Александр сомнамбулой выходит из машины во мглу, где слепо зажигаются окна, отливает на стену гаража и возвращается на заднее сиденье с головой под подкладку своего пальто. Мотор заводится, и от вибрации он резко съезжает в сон, где хорошо. Когда он просыпается, машина стоит и в лобовое стекло ей смотрит отсыревшая глухая стена. На переднем сиденье Адам оставил ему расписанный розами китайский термос, заводную бритву "Спутник" и бутерброд с ветчиной. Он разворачивает промасленную кальку. Чай отдает пробкой, но горячий. Друг. Извращенный, но настоящий. Он заводит бритву. Поворачивает к себе зеркало заднего обзора. Осторожно водит по щекам вокруг усов и по горлу под бородой, которую лелеет в знак солидарности с бунтующей молодежью мира. Приоткрывает дверцу, чтобы выдуть наружу порошок. Потом выходит сам. * * * Хмурое утро. Черный, как Мобуту, Ленин. Сотни еще не погашенных окон Дома правительства. В конце площади костел. Он темно-красный, будто содрали кожу. Возведенный, когда кино еще не родилось, сейчас костел набит алюминиевыми бобинами, являясь хранилищем киностудии, но внешне продолжает заявлять о чем-то - своей устремленностью ввысь и особенно этим цветом тревоги, которую храм Божий разделяет с другим, отсюда не видимым зданием, о существовании которого здесь, в центре города, Александр узнал в одиннадцать лет. Когда он возвращался из Ленинграда с летних каникул, совмещенных с похоронами деда, самолет, заходя на посадку, накренился так, что Александр прямо через иллюминатор заглянул в красно-кирпичное нутро тюрьмы, посреди которой стоит замок с решетками на окнах. — 112 —
|