– Ты больше не пользуешься привилегиями белого человека. Ты для нас больше не белый, а сын Ислама. Курить сигарету значит нарушать пост вопреки закону. Больше того, глупо делать это на людях. Штраф десять долларов. – Но курение не еда. Я хочу сказать, дым идет в легкие, а не в желудок. – Ничего в рот нельзя брать во время поста. – Кади был добрый старик, но твердый как кремень. – Штраф десять долларов. Хардман теперь себя чувствовал напрочь отрезанным от своих. Хотя он и прежде сокрушался по поводу того факта, что ислам почти ничего не оставил на личное усмотрение индивидуума, но высказывал чисто академические соображения; зубы ислама его еще не коснулись. Теперь он попал в положение школьника, жующего на уроке ириску. Видел других европейцев, которые ели у всех на виду среди белого дня, пили пиво в ке-даях, шумно вываливались из клуба. Ребяческие выпивки во время ленча теперь казались необычно взрослыми. Даже вокруг клуба вертелась полиция: Хардман представлял собой не только легкую, но и желанную жертву, оставшись по-прежнему белым. Получал наихудшее от обоих миров. Отрезанный от Краббе, он оказался отрезанным и от Жоржа Лафорга. Лишился безопасного места для встреч. Дома от жажды и голода бешено нарастал темперамент. Хардман и этот пост опасался нарушить, тогда как домогательства Нормы стали ритуальными и регулярными. Поскольку днем все плотские наслаждения запрещены, она признала чуть ли не своим религиозным долгом тащить его в постель сразу после вечернего выстрела. Он худел, бледнел, больше нервничал, его одолела какая-то клаустрофобия; ночью часто просыпался от страшных душащих снов. Выхода не было. Хардман больше не видел себя со стороны, потому что теперь ему не с кем было поговорить. Он по-настоящему отдалялся от Запада, стал носить смешное исламское платье, как привычную одежду. Задыхаясь, однажды уехал за двадцать миль к правительственному Дому отдыха, стоявшему у паромной переправы на берегу Сунгай-Дахаги. Там заказал пиво у аденоидного китайца-управляющего, целый день пил, жадно высасывая бутылку за бутылкой, чувствуя, как постепенно взрослеет. И почему-то принялся набрасывать pens?es[51] в карманном дневнике: «Тысяча и одна ночь» – книга главным образом для мальчишек». «Коран явно написан неграмотным». «Объявлять Бога единым то же самое, что утверждать, будто вода мокрая». «Я с ума сойду». Жертва не окупилась. Практика не процветала. Он жил на содержании. Возвращался назад, распевая «Иерусалим» Блейка, въехал в город при выстреле пушки. Было у него предчувствие, что полиция остановит, заставит дыхнуть; наверно, властям уже известно о дневном загуле, но черт с ними со всеми. Он взрослый, цивилизованный. Юрист, ученый, космополит. Пил вино в Италии, ел осьминогов на берегах Средиземного моря, осматривал замки в Германии, беседовал с поэтами в Сохо. Он в себя вмещает весь здешний народ, превышает его. — 86 —
|