Фрейд в своей работе «Остроумие и его отношение к бессознательному», рассуждая о «триумфе нарциссизма», приходит к выводу о том, что этот триумф наступает за счет «я», которое «сверх-Я» в некотором роде ставит на место. Торжество нарциссизма (поскольку «я» самоутверждается и в конце концов наслаждается собственным оскорблением, преодолевая его), да, но одновременно и торжество над нарциссизмом! Далее Фрейд рассуждает о «принципе удовольствия», который возможен только при условии принятия реальной действительности такой, какая она есть, хотя бы с целью посмеяться над ней. Вот что, по Фрейду, говорит юмор: «Посмотри! Мир кажется тебе таким опасным! Но это все детская игра! Поэтому лучше обратить все в шутку». Изобличающий реальную действительность проявляет юмор только при том условии, если он изобличает самого себя (иначе это был бы не юмор, а безумие, не изобличение, а слабоумие), следовательно, при условии, что он признает реальность, над которой шутит, играя с ней и поднимаясь над ней. Так приговоренный к казни, когда в понедельник его потащили на виселицу, воскликнул: «Хорошенькое начало недели!» В юморе есть храбрость, величие и великодушие. Юмор не только освобождает, подчеркивает Фрейд, он привносит в жизнь нечто возвышенное и тонкое, благодаря чему отличается от прочих форм комизма и приближается к добродетели. Здесь мы снова сталкиваемся с различием между юмором и иронией. Последняя не возвышает, а скорее принижает, и уж точно никогда не бывает великодушной. «Ирония – это проявление скупости, – замечает писатель Кристиан Бобен. – Ироничный ум будет скрипеть зубами, но не разожмет губ, чтобы сказать хоть слово похвалы кому бы ни было. Напротив, юмор есть проявление великодушия: с улыбкой смотреть на то, что любишь, значит любить в два раза сильнее» («Уход от мира»). В два раза? Не знаю, не знаю. Я бы сказал, что это значит любить лучше, с большей легкостью и остроумием, с большей свободой. Напротив, ирония способна только ненавидеть, критиковать и презирать. Доминик Ноге, популярный автор психологических бестселлеров, в статье «Структура юмористического языка», анализируя различия между юмором и иронией и, может быть, немного утрируя, приходит к следующему выводу: «Юмор и ирония одинаково покоятся на несовпадении языка и реальности, но юмор как будто обращается к высмеиваемой вещи или личности с братским приветом, тогда как ирония демонстрирует оскорбленное презрение и ненависть к ним. Юмор – это любовь. Ирония – это презрение». Юмора не может быть без хотя бы малой толики симпатии, что тонко подметил Кьеркегор: «Именно потому, что юмор скрывает затаенную боль, он наделен симпатией, которой ирония лишена». Симпатия в боли, симпатия в одиночестве, симпатия в уязвимости, тревоге, тщеславии, всеобщей малозначительности и так далее. Юмор граничит с абсурдом, с нонсенсом, с отчаянием. Это не значит, разумеется, что любое абсурдное высказывание всегда забавно; мало того, оно не может быть забавным (потому что абсурд – это нечто не имеющее никакого смысла). Смеяться можно только над тем, что имеет смысл. Однако не всякий смысл забавен, а в большинстве из них нет ничего забавного, что очевидно. Смех рождается не из смысла и не из отсутствия смысла: смех рождается при переходе от одного к другому. Юмор возникает, когда смысл колеблется, когда он показывает готовность опрокинуться, постепенно растворяясь, но оставаясь висеть в воздухе, подхваченный смехом. Например, Гручо Маркс, осмотрев больного, заявляет: «Или мои часы стоят, или этот человек мертв». Разумеется, здесь нет никакой бессмыслицы, и эта сценка смешна именно потому, что имеет смысл. Но этот смысл неправдоподобен и невозможен (за пределами абсурда), иначе говоря, едва появляясь, смысл самоуничтожается, вернее говоря, он появляется, только самоуничтожаясь (если бы самоуничтожился, нам не над чем было бы смеяться). Юмор – это колебание, сотрясение, а иногда и взрыв смысла, одним словом, это движение и процесс, но процесс концентрированный и сжатый, иногда довольно близко соприкасающийся со своим источником (серьезностью смысла), а иногда, напротив, тяготеющий к абсурду, подчеркивая и усиливая те или иные из его бесчисленных нюансов и модуляций. Но главное, как мне представляется, в том, что юмор всегда располагается между тем и другим, он весь в этом стремительном движении (и захваченный на лету, словно замерший на мгновение) между смыслом и нонсенсом. Если смысла слишком много, то это еще не юмор (часто – ирония); если смысла слишком мало – то это уже не юмор (а всего лишь абсурд). Здесь мы находим почти аристотелевскую золотую середину: юмор – это не серьезность (для которой все имеет смысл), но и не бессмыслица (для которой ничто не имеет смысла). Однако эта золотая середина нестабильна, двусмысленна, противоречива, из чего вытекает, что в любой серьезности есть нечто от бессмыслицы, а во всякой бессмыслице – нечто серьезное. Человек, наделенный чувством юмора, смеется, как говорил Аристотель, так как надо (ни слишком мало, ни слишком много), тогда, когда надо, и над тем, чем надо. Но решение – над чем смеяться – принимает сам юмор, готовый шутить и над Аристотелем, и над золотой серединой, и над самим юмором. — 140 —
|