молчании и улыбке, они и в самом деле выражали отпор и вразумлевие, но по-иному, ва ином уровне, на иной смысловой ступени, чем это могли бы сделать, скажем, насмешливые слова. Я должен был сначала выбиться из сил и претерпеть и полное крушение моих, как мне представлялось, терпеливо-вежливых попыток завязать разговор, прежде чем я начал догадываться, что этот старец мог бы без труда совладать с таким терпением, таким упорством и такой учтивостью, которые были бы во сто крат больше моих. Возможно, что эти мои попытки продолжались четверть часа или полчаса, -- мне показалось, что протло полдня, я уже качал впадать в уныние, начал уступать усталости и досаде, сожалеть о своей поездке, во рту у меня пересохло. Вот он сидит передо мною, почитаемый иною человек, мой покровитель, мой Друг, который, сколько я себя помню, всегда владел моим сердцем и доверием и ви разу не оставил ни единого моего слова без ответа, а теперь он прямо передо мной и сидит, как я говорю, или, пожалуй, не слышит, весь спрятавшись и затаившись за этим своим сиянием, за своей улыбкой, за своей золотой личиной, недосягаемый, весь уже частица иного мира, с иными законами, я асе, что я хотел передать ему словами из нашего мира в его мир, все отскакивало от него, как дождь от камня. Наконец -- у меня уже не оставалось надежды -- магическая завеса пала, наконец он пришел мне на попощь, наконец сказал что-то! И это были единственные слова, услышанные мною от него за весь сегодняшний день. "Ты утомляешь себя, Иозеф", -- произнес он тихим голосом, полным добриты я заботы, который и ты за ним знаешь. Вот и все. "Ты утомляешь себя, Иозеф". Словно он долгое время наблюдал за тем, как я над чем-то тяжко тружусь, и захотел меня предостеречь. Слова эти он — 418 —
|