Для нас различение остается именем метафизическим, и все имена, которые оно получает в нашем языке, являются — в качестве имен — метафизическими по-прежнему. В частности, когда они высказывают определенность различения в отличии присутствия от присутствующего (Anwesen/Anwesend), но самое главное — когда они говорят, и уже самым общим образом, о детерминации различения в отличии бытия от сущего.
Более «старое», чем само бытие, такое различение не имеет в нашем языке никакого имени. Однако мы «уже знаем», что если оно неименуемо, то это не временно, это не потому, что наш язык еще не нашел или не получил данное имя, и не потому, что его надо было бы искать в другом языке, вне конечной системы языка нашего. Это потому, что имени и в самом деле нет, нет даже имени сущности или бытия, нет даже имени «различение» — которое не есть имя, не есть чистое номинальное единство и которое беспрестанно распадается в цепи различающихся замещений. «Имени и в самом деле нет» — надо читать данное предложение в его банальности. Это неименуемое не является невыразимым бытием, к которому не могло бы приблизиться никакое имя, — например, Богом. Это неименуемое выступает игрой, обеспечивающей номинальные эффекты, называемые именами относительно целостные или атомизированные структуры, цепи замещений имен, куда, к примеру, вовлечен, захвачен, вновь записан и сам номинальный эффект «различение» — поскольку обманчивое вхождение или обманчивый выход есть тоже часть игры, функция системы. Что мы знаем, что мы могли бы знать, если бы здесь речь шла просто о знании, это то, что никогда не было, что никогда не будет исключительного слова, главного имени. Вот почему мысль буквы а различения не является ни первым предписанием, ни пророческим извещением о предстоящей и еще небывалой номинации. В этом «слове» нет ничего керигматического42, если только мы в состоянии ощутить, что оно изъято из процесса возвышения себя прописной буквой [?majusculation]. Если мы в состоянии поставить под вопрос имя имени. Не будет исключительного имени, даже если оно — имя бытия. И его надо мыслить без ностальгии, то есть вне мифа о чисто материнском или чисто отцовском языке, об утерянной родине мысли. Необходимо, напротив, утвердить его — в том смысле, в каком утверждение пущено в ход у Ницше, — в некоем смехе и в некоем па танца. [204] От этого смеха и от этого танца, от этого утверждения, постороннего всякой диалектике, в дело вступает то другое лицо ностальгии, которое я бы назвал хайдеггеровской надеждой. Я вполне отдаю себе отчет в том, что данное слово, употребленное здесь, может шокировать. Я все же, не исключая никаких последствий, рискую его использовать и ставлю в связь с тем, что Изречение Анаксимандра, как мне кажется, удерживает из метафизики: с поиском подлинного слова и исключительного имени. Говоря о «первом слове бытия» (das fr?he Wort des Seins: to kre?n), Хайдеггер пишет: «Отношение к присутствующему, развертывающее свой порядок в самой сущности присутствия, является уникальным (ist eine einzige). Оно остается по преимуществу несравнимым ни с каким другим отношением. Оно принадлежит единичности самого бытия (Sie geh?rt zur Einzigkeit des Seins selbst). Чтобы назвать то, что развертывается в бытии (das Wesende des Seins), язык, следовательно, должен был бы найти слово единственное, слово уникальное (ein einziges, das einsige Wort). Именно здесь мы оцениваем, насколько рискованным оказывается всякое слово мысли [каждое мыслящее слово : denkende Wort. — Ж. Д.], которое адресуется к бытию (das dem Sein zugesprochen wird). Однако то, что является здесь рискованным, не есть нечто невозможное; ибо бытие говорит повсюду и всегда через всякий язык»43. — 130 —
|