бытия, нерешительное первое биение на дне чистого источника, под которым дремлют древние времена предков, наполненные снами первобытных лесов. Ищи же, душа, блуждай, бреди на ощупь в благодатном источнике невинных, невнятных порывов! Я знаю тебя, робкая душа, нет для тебя ничего важнее, нежели возвращение к истокам, -- это твой хлеб, твое питье, твой сон. Там шумит вокруг тебя морская волна, и ты сама -- волна, и шумит лес, и ты сама -- лес, и нет больше разницы между тем, что внутри, и тем, что снаружи, ты паришь в воздухе, и ты -- птица, ты ныряешь в воду, и ты -- рыба, ты впитываешь свет, и ты сама -- свет, ты погружаешься во тьму, и ты -- тьма. Мы странствуем, пальцами порванные нити -- так поют, блаженно затихая, успокоившиеся волны. Мы больше не ищем Бога. Мы сами -- Бог. Мы сами -- мир. Мы убиваем и умираем вместе с убитыми, мы творим и воскресаем вместе с нашими снами. Наш самый лучший сон, он -- синее небо, наш лучший сон, он -- море, наш лучший сон -- искрящаяся звездами ночь, и рыба в воде, и яркий радостный звук, и яркий радостный свет -- все это наш сон, все в мире -- наш лучший сон. Мы только что умерли и стали землей. Мы только что придумали смех. Мы только сейчас разметили на небе первые созвездия. Звучат голоса, и в каждом -- голос матери. Шумят деревья, и каждое из них шумело когда-то и над нашей колыбелью. Дороги лучами звезды разбегаются из единого центра, и каждая ведет домой. Тот, кто назвал себя Паулем, мое творение и мой друг, появился вновь, он был теперь одного возраста со мной. Он походил на одного из друзей юности, но я не мог вспомнить на кого и потому держался с ним неуверенно и довольно церемонно. И тогда власть перешла к нему. Мир больше не подчинялся мне, он подчинялся ему, и все прежнее исчезло, сгинуло в покорной невозможности, устыдившись перед ним, тем, кто царствовал теперь. Мы оказались на какой-то площади, город назывался Париж, и — 173 —
|