Ведь мы и грустные сказки любим. Значит, грусть нужна. И тогда хочется побыть одному или поговорить с кем-нибудь по душам. И боишься, как бы твою грусть не спугнули. Я подошел к окну, а на стеклах за ночь появились красивые цветы. Нет, не цветы, а листья. Словно пальмовые ветки. Странные листья, странный мир. Отчего так сделалось, откуда это взялось? — Почему ты не одеваешься? — спрашивает отец. Я ничего не ответил, а только подошел к отцу н говорю: — Доброе утро. И поцеловал ему руку, а он на меня так внимательно посмотрел. Теперь я быстро одеваюсь. Поел. Иду в школу. Я выхожу за ворота и смотрю, не идет ли Манек. Нет, не идет. Все лужи замерзли. Ребята раскатывают ледяные дорожки. Сначала маленький кусочек получается, потом все больше и больше,— вот и кататься можно. Я было остановился. Да нет. Иду дальше. И вместо Манека встречаю Висьневского. — Эй, Триптих, как живешь? Я сперва даже не понял, что ему надо. Только потом уже сообразил: ведь это он мне прозвище дает, потому что я тогда триптих нарисовал. Я говорю: — Отстань. А он вытянулся по стойке смирно, отдал честь и говорит: — Есть отстать! Вижу, задирает, перехожу на другую сторону. Все же он мне раз наподдал. Тогда я взял да и свернул за угол. «Время есть,— думаю,— обойду кругом. Ничего, не опоздаю». Опять свернул на другую улицу. Словно меня кто туда позвал, словно Подтолкнуло что-то. Бывает, сделаешь что-нибудь, а почему — сам не знаешь. И потом иногда хорошо, а иногда и плохо выходит. Когда выйдет плохо, говорят: «Нечистый попутал!» Даже сам удивляешься: «И зачем я так сделал?» И вот, я сам не знаю как, делаю все больший и больший круг, совсем но другой дороге. Иду я, и вдруг на снегу песик. Такой маленький, испуганный. Стоит на трех лапках, а четвертую поджимает. И дрожит, весь трясется. А улица пустая. Только изредка кто-нибудь пройдет. Я стою, смотрю на него и думаю: «Наверное, его выгнали, и он не знает, куда идти». Белый, только одно ухо черное и кончик хвоста черный. И лапка висит, и смотрит на меня жалобно, словно просит, чтобы я ему помог. Даже хвостик поднял, вильнул — печально так, два раза, туда и сюда, будто в нем пробудилась надежда. И заковылял ко мне. Видно, больно ему. И опять остановился, ждет. Черное ухо поднял кверху, а белое — опущено. И совсем, ну совсем словно просит помочь, только ещё боится. Облизнулся — наверное, голодный — и смотрит умоляюще. Я сделал на пробу несколько шагов, а он — за мной. Так на трех лан-ках и ковыляет, а как обернусь — останавливается. Мне пришло было в голову топнуть ногой и закричать: «Пшел домой!», чтобы посмотреть, куда он пойдет. Но мне его жалко, и я не крикнул, а только сказал: — 44 —
|