Дальнейшие мои разыскания остались тщетными – и я с гребешком в руке и с остреканными щеками вернулся в избу. IXЯ застал Теглева сидящим на лавке. Перед ним на столе горела свечка – и он что-то записывал в небольшой альбомчик, который постоянно носил с собою. Увидав меня, он проворно сунул альбомчик в карман и принялся набивать трубку. – Вот, батюшка, – начал я, – какой трофей я из моего похода принес! – Я показал ему гребешок и рассказал, что со мной случилось около ветлы. – Я, должно быть, вора вспугнул, – прибавил я. – Вы слышали, вчера у нашего соседа украли лошадь? Теглев холодно улыбнулся и закурил трубку. Я уселся возле него. – И вы всё по-прежнему уверены, Илья Степаныч, – промолвил я, – что голос, который мы слышали, прилетел из тех неведомых стран… Он остановил меня повелительным движением руки. – Ридель, – начал он, – мне не до шуток, и потому прошу вас также не шутить. Теглеву действительно было не до шуток. Лицо его изменилось. Оно казалось бледнее, выразительнее – и длиннее. Его странные, «разные» глаза тихо блуждали. – Не думал я, – заговорил он снова, – что я когда-нибудь сообщу другому… другому человеку то, что вы сейчас услышите и что должно было умереть… да, умереть в груди моей; но, видно, так нужно – да и выбору мне нет. Судьба! Слушайте. И он сообщил мне целую историю. Я уже сказал вам, господа, что повествователь он был плохой; но не одним неумением передавать случившиеся с ним самим события поразил он меня в ту ночь; самый звук его голоса, его взгляды, движения, которые он производил пальцами, руками – всё в нем, одним словом, казалось неестественным, ненужным, фальшью наконец. Я был еще очень молод и неопытен тогда – и не знал, что привычка риторически выражаться, ложность интонаций и манер до того может въесться в человека, что он уже никак не в состоянии отделаться от нее: это своего рода проклятие. В последствии времени мне случилось встретиться с одной дамой, которая таким напыщенным языком, с такими театральными жестами, с таким мелодраматическим трясением головы и закатыванием глаз рассказывала мне о впечатлении, произведенном на нее смертью ее сына – об ее «неизмеримом» горе, об ее страхе за собственный рассудок, что я подумал про себя: «Как эта барыня врет и ломается! Она своего сына вовсе не любила!» А неделю спустя я узнал, что бедная женщина действительно с ума сошла. С тех пор я стал гораздо осторожнее в своих суждениях и гораздо меньше доверял собственным впечатлениям. — 158 —
|