Я вышел; мы поздоровались. – Представьте, как все это неожиданно вышло: сидим мы сегодня в палате и, по обыкновению, рассуждаем о том, что ожидает впереди нашу матушку-Русь православную, как вдруг приходит пакет. Раскрываю – и что же, например, вижу? «Снисходя, говорит, к ходатайству нежинского грека Мерзоконаки, оставляем»… ну, одним словом, оставляем, да и все тут! Генерал хихикнул, как будто его кто-нибудь нечаянно щекотнул пальцем под мышкой. – Ну, и слава богу! – повторил я. – Я, впрочем, заранее знал, что это так будет! Да оно, коли хотите, и неправдоподобно! Не было еще примеров в истории, чтоб правительство просвещенное добровольно отказывалось от таких полезных сотрудников… – Да, об них именно можно сказать, что это истинные верноподданные! – Это так. Потому живут смирно и никого не задевают! – Мало того что не задевают, но всегда, так сказать, на общую пользу стремятся! – И это опять-таки именно так. Кто во время последней войны неестественные суммы, с явным для себя ущербом, на торгах набавил? – Мерзоконаки и Лампурдос*! – Кто нашего губернатора из беды выручил, когда велено было женские училища везде заводить?* – Лампурдос и Мерзоконаки! – Кто обществу угодил, когда оно постоянный театр иметь пожелало? – Лампурдос, Лампурдос и Лампурдос! – Как вспомнишь да соединишь все это в один фокус, так оно денег-то и многонько выйдет! – Что уж и говорить! – А ведь им тоже с деньгами-то, чай, жаль расставаться! А ведь они даже вида этого не подадут, что жаль! А ведь у них только и слов, что «сейчас» да «с нашим удовольствием»! Самый, то есть, кроткий, безответный народ! Таким образом славословя Лампурдоса, мы дошли до самой квартиры генерала. Стол был уж накрыт, и нас встретила в зале сама Прасковья Петровна, которая приветствовала меня самым утонченным образом. За нею стояла Nathalie, та самая, на которую старики Голубчиковы наиболее рассчитывали в отношении гименея. Я взглянул на нее, и так как был в отличном расположении духа, то мне опять пришло на мысль: пускай старик покопит! пускай! Надобно сказать правду, что в наружности Nathalie было нечто двойственное. Когда она имела основание надеяться и, вследствие того, чувствовала себя счастливою, то была похожа на мать и могла нравиться; когда же сладкие надежды гименея покидали ее и будущее покрывалось черным флёром, то была похожа на отца и нравиться не могла. Сколько раз, бывало, видя ее в этом последнем образе, я с досадой восклицал: «Ох уж этот мне карий мерин! даже хамелеонство свое проклятое потомству передал!» Однако делать было нечего. — 301 —
|