Как бы ни были противоречивы взаимоотношения с матерью, Марина, как никто другой, унаследовала от нее глубину восприимчивости, безмерное воображение, склонность к экзальтированной идеализации, странно уживающуюся с невыносимым эгоцентризмом и жесткостью. Уходя в свой, недоступный окружающим мир, она жила в нем другой, параллельной, возможно, более одухотворенной жизнью, вздыхая и тоскуя сначала по Пушкину и Наполеону, а затем по поэтам‑современникам – Блоку, Брюсову, Волошину, Мандельштаму и многим другим поэтическим натурам, кажущимся неземными. Книги рано подменили ей людей, в них было больше прелести и счастья, чем в реальной жизни с ее бытовыми проблемами. Боясь своих провалов в бездну вечности и не в силах противостоять растущему желанию находиться больше в своем выдуманном мире, чем в реальном, Марина как‑то написала: «Во всем виноваты книги и еще мое глубокое недоверие к настоящей, реальной жизни… Я забываюсь только одна, в книге, только над книгой! Книги дали мне больше, чем люди». Она так и не сумела найти разумного баланса между двумя параллельными мирами и, как Ихтиандр с вживленными жабрами, все больше предпочитала одинокую сокровенную тишину глубин, чем суету на поверхности. С детства она начинает метаться, как будто ей не хватает воздуха реальности: то самостоятельная поездка в Париж в шестнадцатилетнем возрасте, то Коктебель и странное замужество, затем беспрестанные перемещения с остановками в Берлине, Праге, Париже. Позже эта мучительная диссоциация окажется роковой: вопиющая непрактичность и абсолютная неприспособленность к быту, неготовность жить в реальном мире среди обывателей принесет Марине слишком много несчастий и страданий и в конце концов станет одной из причин ее ухода из жизни. От матери Марина впитала силу и ярость характера, из книг вывела свою собственную формулу развития, балансируя в глазах окружающих между позитивным мышлением и юродством души. Ее и воспринимали порой как блаженную, но только злую и нетерпимую к окружающему миру. Но ее это мало заботило, потому что сила личности уже начала проявляться в действии. Вопреки ироническим и даже насмешливым оценкам матери ее стихов, Марина продолжала сочинять их с неотвратимым упорством: это было больше потребностью одинокой души выговориться, чем проявить себя в глазах окружающих. Стихи позволяли выразиться эффектнее и рельефнее, чем в реальном общении. Стихи были языком немногих одухотворенных и парящих над всем миром натур и ставили поэта, особенно признанного, на некий невидимый пьедестал, позволяющий с высоты своего исключительного положения наблюдать за миром и говорить ему все, что вздумается. Марину это устраивало, и ей импонировало желание возвыситься до тех людей, чьи имена становились символами эпохи. Вообще, она жизнь всегда рассматривала как вызов, и в этом смысле ее первые пробы, конечно, были вызовом. Матери, отцу, окружающим. Экзальтированная фантазерка, почти все время пребывающая в возбуждении, она стремилась во что бы то ни стало приковать к себе внимание, сделать нечто потрясающее и сногсшибательное. Это как данное ею обращение в брачную газету о поиске мужа – поступок взбалмошной натуры, требующей больших и малых потрясений для души. Стихи такие потрясения обеспечивали дважды: когда Марина сама упивалась их созданием и когда от них ошалевали другие. Наконец, и она это быстро осознала, стихи могли позволить стать кем‑то. Безусловно, на решение стать поэтом повлияло и окружение вне семьи: общение сначала с переводчиком Нилендером, а затем с поэтом Львом Кобылинским (Эллисом), с Волошиным и всем литературным бомондом, обитавшим в просторном доме в Коктебеле. — 201 —
|