— Что вы называете противоестественными наклонностями? — спросила насмешливым тоном и, видимо, желая пошалить, баронесса Гохштейн, очень любившая скабрезные разговоры. Но тут, поймав взгляд Кимберлея, Люсьен Сартори вдруг замолчал. Тогда Морис Фернанкур, наклонившись к баронессе, сказал серьезным тоном: «Это зависит от того, на какой стороне Сартори помещает естественное». Все лица снова озарились весельем… Ободренная этим успехом, госпожа Шариго, обращаясь непосредственно к Сартори, протестовавшему с очаровательной миной, спросила очень громко: «Значит, это правда? Вы действительно этим занимаетесь?» Ее слова произвели на всех впечатление холодного душа. Графиня Фергюз стала усиленно обмахиваться веером. Все переглядывались, смущенные и шокированные, но вместе с тем всем неудержимо хотелось смеяться. Опершись обеими руками на стол, с сжатыми губами, еще более побледневший и с крупными каплями пота на лбу, Шариго катал хлебные шарики и комично вращал глазами. Не знаю, что произошло бы дальше, если бы Кимберлей не прервал этой тяжелой минуты опасного молчания, начавши рассказывать о своем последнем путешествии в Лондон. — Да, — говорил он, — я провел упоительную неделю в Лондоне и присутствовал при событии, единственном в своем роде, — на обеде, который давал нескольким друзьям великий поэт Джон-Джиото Фарфадетти, чтобы отпраздновать свою помолвку с женой своего любимого друга — Фридриха Оссиана Пинглетона. — О, как это должно было быть восхитительно! — умилилась графиня Фергюз. — Вы даже представить себе не можете, отвечал Кимберлей, у которого глаза, жесты и даже орхидея, украшавшая бутоньерку его фрака, выражали сильнейший экстаз. И он продолжал! — Вообразите себя, мой дорогой друг, в большой зале. Голубые, чуть-чуть голубые стены которой украшены белыми и золотыми павлинами. Представьте себе дальше стол из нефрита странной и очаровательной овальной формы… На столе несколько чаш, в которые положены были в гармоническом сочетании желтые и лиловые конфеты, а посредине стояла ваза из розового хрусталя, наполненная каким-то необыкновенным вареньем, — и больше ничего… Поочередно, задрапированные в длинные белые одежды, мы медленно проходили мимо стола, и каждый из нас брал на кончик своего золотого ножа немного этого мистического варенья, подносил его затем, к своим губам… и больше ничего… — О, я нахожу это трогательным, — томно вздыхала графиня, — очень трогательным. — Вы не можете себе вообразить… Но самое трогательное, от чего действительно наши сердца разрывались от боли, это было, когда Фридрих Оссиан Пинглетон пропел поэму об обручении своей жены с его другом. Я ничего не знаю более трагического, более сверхчеловечески прекрасного. — 792 —
|