И Кимберлей продолжал, не останавливаясь: — Снаружи улица зачахла и почти опустела. С Темзы доносились заглушаемые расстоянием отчаянные звуки сирен и как бы задыхающиеся свистки пароходных котлов. Это был тот час, когда друзья, предавшись мечтам, всегда неизменно молчали… — О! Как я хорошо представляю их себе! — восхищалась госпожа Тирселэ. — И это молчание, как оно многозначительно и вместе с тем как чисто! — прибавила графиня Фергюз. Кимберлей воспользовался этим лестным для него перерывом, чтобы выпить глоток шампанского; потом, чувствуя вокруг себя еще более страстное внимание, он повторил: — Итак, они молчали… Но в этот вечер Джон-Джиотто Фарфадетти прошептал: «В моем сердце я ношу отравленный цветок…» На что Фридрих Оссиан Пинглетон отвечал: «В этот вечер птичка пропела в моей душе грустную песню…» Казалось, мастерская была тронута и взволнована этим необыкновенным разговором. На лиловой стене, которая бледнела все больше и больше, золотые водоросли вытягивались и опять как будто сжимались от непривычного волнения — потому что, несомненно, душа человека сообщает душам окружающих его предметов свои сомнения, свои страсти, свой жар, свои грехи, свою жизнь… — О, как это верно! Этот крик, сорвавшийся со многих уст, не помешал Кимберлею продолжать свой рассказ, который с этой минуты продолжался при молчаливом волнении слушателей. Только голос его стал еще таинственнее. — Эта минута молчания была мучительно трагична. — О, мой друг! — взмолился Джон-Джиотто Фарфадетти, — ты, который мне отдал все! О ты, чья душа так чудесно родственна моей душе, ты должен мне дать еще нечто от себя, чего я еще не имел, и я умру, если не буду иметь этого! — Может быть, тебе нужна моя жизнь? — спросил художник. — Она твоя, ты можешь ее взять… — Нет, это не твоя жизнь… это больше, чем твоя жизнь… это твоя жена!.. — Боттичедлина!.. — воскликнул поэт. — Да, Боттичеллина, Боттичеллинетта, плоть от твоей плоти, душа твоей души, мечта твоей мечты, волшебное успокоение твоих страданий. — Боттичеллина! Увы, увы — это должно было случиться… Ты потонул в ней, она потонула в тебе, как тонут в бездонном озере при лунном свете. Увы!.. Это должно было случиться!.. Две слезы, заблестевшие в темноте, выкатились из глаз художника. Поэт отвечал: — О, слушай, мой друг! Я люблю Боттичеллину, а Боттичеллина меня любит, и мы умираем оба от любви и от того, что не смеем себе в этом признаться, не смеем соединиться друг с другом. Мы, я и она — это две половины одного живого существа, разлученные когда-то, еще в древности, и которые, может быть, в течение уже двух тысячелетий ищут, призывают и наконец только сегодня нашли друг друга. О, мой дорогой Пинглетон, в этой неведомой для нас жизни есть странные, ужасные и вместе с тем счастливые случайности. Была ли когда-нибудь более пленительная поэма, чем та, которую мы переживаем сегодня вечером? — 794 —
|