группы "А"! На семьсот рублей я спустил ее в канализацию образцового коммунистического города, и ты сказал мне, что сжег все до последнего листочка! - Я думал, ты не выживешь. - Ну и что? - Я для потомства хотел. Для истории... Он был настолько нелеп, что я расхохотался. Маленький вихрастый штангист. Штангу свободы попытался выжать. Я сел на ступеньку, зажал руками виски и досмеялся. Все же был я еще слаб. Под больничным своим тряпьем я взмок от пота. - Потому что, - добавил Бутков, наглея, - рукописи не горят. - Еще как горят. Вечным огнем! В аннигиляционных печах КГБ. - Думаешь? Они их все-таки, наверное, хранят. Русская литература все же. 319 - Ага, хранят! - Я сплюнул. - Этой литературы они у русских столько наотнимали за пятьдесят лет, что захлебнулись бы хранить. - Почему тогда у них на "делах" ставят гриф "хранить вечно"? - Откуда ты знаешь? - Журавлев говорил. - "Хранить вечно" - другая форма аннигиляции. - От мысли, что на меня завели вечное "дело", куда подшили первую главу романа, мне стало нехорошо. Метафизически дурно. – Дай мне сигарету, Бутков. Поспешно он чиркнул спичкой. - Ты, Алеша, талант... (Насмешливо взглянув на него, я обслужился поднесенным огнем.) По мнению нашей редколлегии, одной той главы достаточно было, чтобы оправдать твое существование. Мы ведь тебя, прости, похоронили. Знаешь, какой ты был в ту ночь? Как с креста уже снятый. Кто мог подумать, что после такого кошмара ты воскреснешь? - А что мне оставалось делать? На ваш "Феникс" надеяться? Который в яйце раздавили? Как-нибудь сам теперь постараюсь оправдать свое существование. В одиночку. - Ты оправдаешь, уверен! Подумаешь, беда - из МГУ отчислят. Все равно тебе в армию не идти. Отдашься всецело письму. Ты обязательно пробьешься. С твоим талантом!.. - Заткнись, - прервал я. 320 - Прости. - Прощу! - сказал я. - Если сбегаешь за угол. Он с готовностью вскочил, но запнулся: - А это п-показано? Я выразительно молчал. Ангелообразно надувая полы посетительского халата, Бутков слетел вниз, но за поворотом перил резко тормознул, вернулся и подал мне снизу мятый авиаконверт: - Совсем забыл. Тебе!.. Это было от Дины. Под сбегающее эхо его подметок я вскрыл конверт. Читать было темно. Сидя на ступеньке, докурил сигарету. Отныне я был, как у них говорится, - "под колпаком". Не хотелось мне этого, видит Бог. Но теперь ничего уже тут не поделать. Возраст. Это возраст: медленно и необратимо проявляется неповторимый твой облик. Сугубо интимных особых примет дольше не скрыть: становятся явными. И если, милый друг, ты всерьез — 152 —
|