Мамина вилка звякнула о тарелку. — Думаешь, мне легко? — Думаешь, кому-то из нас легко? — Как ты мог? — взорвалась мама. — Как ты мог притворяться, будто всё налаживается, а потом… Потом так поступил? — Я тем от тебя и отличаюсь, Шарлотта. Тем, что я не играю. — С пепперони, — провозгласила я. Оба уставились на меня. — Что? — спросил отец. — Не имеет значения, — пробормотала я. Как и я сама. Ты крикнула из гостиной: — Мама! Я доела. И я тоже. Хватит. Я соскребла содержимое тарелки — нетронутый ужин — в мусорное ведро. — Амелия, ты ничего не забыла? — спросила мама. Я недоуменно на нее вытаращилась. У меня скопилась тысяча вопросов, но ответов мне слышать не хотелось. — К примеру, «можно, я пойду»? — подсказала мама. — Ты у Уиллоу лучше спрашивай, — съязвила я. Когда я проходила мимо, ты подняла глаза. — Мама меня услышала? — Ничего она не услышала, — сказала я и вихрем взлетела по лестнице. Что со мной такое? Живу я нормально. Не болела. Не голодала, не сирота, не подорвалась на мине и не осталась калекой. И всё же мне было мало. Во мне зияла какая-то дыра, и всё, что я принимала как должное, просыпалось сквозь нее, как песок. Мне казалось, что я съела дрожжи, что зло, вызревавшее во мне, выросло в два раза. Я попыталась блевануть, но не хватило пищи. Я хотела бежать босиком, пока стопы не закровоточат. Я хотела закричать, но так давно молчала, что уже разучилась. Я хотела порезать себя. Но… Я обещала. Тогда я сняла трубку радиотелефона с базы и отнесла в ванную, где меня никто не услышал бы: ты ведь должна была с минуты на минуту приковылять сюда — пора было ложиться спать. Мы несколько дней не говорили, потому что он сломал ногу и ему делали операцию. Он писал мне сообщения из больницы. Но я надеялась, что он уже вернулся домой. Мне это было необходимо. Он дал мне свой мобильный, но я-то была единственным подростком старше тринадцати без собственного телефона: нам это было не по карману. После двух гудков я наконец услышала его голос и едва не разрыдалась. — Привет! — сказал он. — А я как раз собирался тебе позвонить. Значит, хоть для кого-то в этом мире я имела значение. Меня словно бы оттащили невидимой рукой от края пропасти. — У мудрецов мысли сходятся. — Ага, — откликнулся он, но как-то без энтузиазма. Я попыталась вспомнить его вкус. Жалко, что приходилось притворяться, будто я его помню, когда на самом деле он почти стерся из памяти. Это как розочка, которую засушиваешь в словаре, надеясь, что сможешь вернуть лето в любую минуту, а потом открываешь словарь в декабре — и видишь одни бурые лепестки, рассыпающиеся от любого прикосновения. Иногда по ночам я шептала, имитируя низкий, ласковый голос Адама: «Я люблю тебя, Амелия. Ты у меня одна». Я приоткрывала губы и воображала, будто он — призрак, который опускается на меня, ложится на мой язык, соскальзывает мне в горло, в живот, он единственная пища, способная утолить мой голод… — 262 —
|