Он повернул голову и увидел учителя. — Хаджи-Николис, ты еще тут? Ведь твое благородие тоже начальство, а у нас сбор! Теперь уж и кофейня стала школой! Заканчивай и приходи! — А мне тоже прийти? — спросил старик Христофис и подмигнул своим товарищам. — Я гожусь в Иуды. Но капитан Фуртунас уже поднимался по склону, тяжело опираясь палкой о мостовую. Сегодня ему нездоровилось, его мучил ревматизм — всю ночь глаз не сомкнул. Еще поутру он выпил два-три стакана раки вместо лекарства, но это не помогло — боль не проходила, даже раки не смогла ее унять. — Кабы не стыд, — пробормотал он, — я бы закричал, — может, боль и утихла бы; да вот проклятое самолюбие не позволяет кричать! И если палка выпадет из рук, никому не разрешу помочь мне, нагнусь сам и подниму! Прикуси, капитан Фуртунас, губы, держи паруса по ветру, прямо по волнам, смотри, чтоб не опозориться! Жизнь, по-видимому, тоже буря, пройдет и она! Так он поднимался, посапывая и бранясь вполголоса. Остановился на минуту, осмотрелся — никто за ним не следил. Передохнул и немного пришел в себя. Поглядев наверх, увидел сквозь деревья на краю села белый с синими оконными рамами дом попа. — Вишь, построил себе дом на краю села, чертов поп, — пробормотал капитан. — Будь он проклят! И снова начал подниматься по склону. В доме попа уже находились двое старост. Они сидели на тахте, поджав под себя ноги, и молча ждали угощения. Поп командовал на кухне; его единственная дочь Марьори ставила на поднос кофе, холодную воду и варенье. У окна сидел первый староста Ликовриси, дородный Георгиос Патриархеас. Был он господского происхождения. На нем — суконные шаровары, на указательном пальце — толстое золотое кольцо; на кольце — печать с двумя заглавными буквами: «Г. П.». Руки у него были пухлые и мягкие, как у архиепископа. Никогда он не знал, что такое труд, за него работали и его кормили батраки и арендаторы. И он разжирел спереди и сзади, брюхо у него висело, как у лошади, а тройной подбородок покоился на волосатой и пухлой груди. У него не хватало нескольких передних зубов, и когда он говорил, то шепелявил и проглатывал слова. Но даже и этот недостаток подчеркивал его господское происхождение, ибо собеседник вынужден был наклоняться, чтобы понять, о чем он говорит. Справа от него, в углу, сидел, покорно сгорбившись, второй староста — самый богатый хозяин деревни, старик Ладас. Был он слабый, тощий, с маленькой головой, с гноящимися глазами и с двумя неожиданно огромными, мозолистыми руками. Семьдесят лет он не разгибает спины над землей, вскапывает, засевает ее, сажает на ней оливковые деревья и виноград, выжимает и пьет кровь ее. С малых лет не расставался он с землей. Ненасытный, жадный, бросался на нее, давал ей одну монету, а требовал — тысячу, и никогда не говорил: «Слава тебе господи!», а всегда что-то бормотал недовольно. Даже в старости не хватало ему земли; чем ближе был он к смерти, чем больше чувствовал, что уже не в силах съесть много хлеба, тем сильнее торопился проглотить весь мир. Начал давать взаймы односельчанам с большой для себя выгодой. Несчастные закладывали виноградники, поля и дома, а когда приходило время расплачиваться, денег у должников не оказывалось, и их имущество шло с молотка: все проглатывал старик Ладас. — 17 —
|