Впрочем, думать было уже незачем: он понял, что произошло. С запретом партии конституционных демократов и после демонстративного ухода большевиков и левых эсеров Учредительное собрание, которого с верой и надеждой ждала вся Россия, утратило какое бы то ни было значение. Оказавшись в меньшинстве, оно могло лишь декларировать несогласие с уже принятыми Декретами, могло лишь провозглашать нечто, но все его декларации, все призывы и постановления отныне лишались юридической силы. Законно избранное всей Россией собрание депутатов, умело раздробленное на части, перестало быть Учредительным, потеряв право что-либо учреждать. Какая-то постылая апатия охватила Старшова. Ему не хотелось более наблюдать за поведением зала, исполнять свои прямые обязанности, не хотелось слушать выступавших и даже двигаться не хотелось. Отчаянное ощущение, что России — его России, где жили его предки, где родился он сам, где был так счастлив с Варей, с детьми, с детски искренним, всю жизнь яростно ищущим собственную вину тестем и с его последней, отчаянной, по-юношески пылкой любовью — да, да, он понимал, он чувствовал ее! — этой России больше никогда не будет. Она уходит в прошлое, в небытие, в забвение, а может быть, и в отрицание, и он, когда-то сражавшийся за ее честь и достоинство бывший поручик Леонид Старшов, присутствует сейчас при ее агонии. При последних судорогах ее вечно мятежной, детски чистой души. Дружные аплодисменты немногочисленных депутатов словно пробудили его от горестного и вещего сна, и Старшов увидел, что все встали и аплодируют Чернову, и он тоже встал и тоже зааплодировал. С галерки доносился свист, крики, топот, но для него ничто сейчас не могло заглушить этот зал: Леонид Старшов отдавал последние почести погибшей России так, как мог. — Ты чего в ладошки бьешь? — удивился Железняков, плюхнувшись в соседнее кресло. — Чернов объявил Россию демократической федеративной республикой, а ты… Задремал, что ли? — Он сладко зевнул. — Раскольников уже отменил эту говорильню, а они все не унимаются. Конституции, резолюции… Нет, пора закрывать лавочку, Старшов. Хватит, наговорились. К тому времени аплодисменты уже стихли, депутаты сели на свои места, Чернов читал с трибуны какой-то документ. Анатолий легко поднялся, отвел руку пытавшегося его остановить Старшова и, громко стуча башмаками, прямиком пошел к трибуне. — Что? Что вы сказали? — спросил, перегнувшись через барьер, Чернов. — Простите, не расслышал. Наверху, на галерке, еще почему-то орали, топали и свистели осовевшие от усталости гости. Но Старшов расслышал окрепший голос Железнякова: — 178 —
|