Я держу скотинку, в весьма неудобной позе, чувствую тепло от нее, прижимаю поплотнее к себе и крепко обнимаю. Ягненок слюняво дышит мне в лицо, а я прижимаюсь к нему щекой, и мы некоторое время полулежим в пещере, как perfect lovers [432]. Я слышу, как бьется сердце, которое этой осенью сварят, и ни с того ни с сего шепчу в это ни на что не похожее ухо: — Я люблю тебя. Он удовлетворенно курлычет в ответ: «М… м… м…» — и отвечает на мои теплые чувства столь же теплой струей мне на ширинку. Я вскакиваю, ягненок — прочь, выгарцовывает под дождь на лавовое поле и исчезает в гелиевом дыму, как девушка на танцах, сбежавшая от незадачливого кавалера. — Не убегай! — говорю я. Потом спохватываюсь: ремень! Он его унес! У-у, пес!.. Я — под утес. Дождь кос. Я хотел окунуться в жизнь, а она из меня уходит. Но я стараюсь. Я бегу. Бегу, чтоб холод не вгрызся в кости. Эти кости должны лежать в доме, в машине, в укрытии, где угодно, где можно было бы сделать передышку. Паузу. Прошу вас, плиз. Я бегу с той же скоростью, с которой падает дождь. Промок до костей, которые скоро зароют. За спиной у меня целое лавовое поле. А по пятам за мной — смерть в мокрых трусах. Я слышу, как шлепают по грязи ее сапоги. На моховых подушках смеются птицы. Это крейза. Полная крейза. Это слово вылетает у меня изо рта. «Крейза!» Это все, что может мне помочь, моя единственная защита. «Крейза!» Мои легкие ходят ходуном. Судьба играет мной в шахматы. Старик объявляет мне мат своей мощью и непогодой. Эту партию я проиграю. Мама! Лолла! Тимур! Трёст! Марри! Все ви деопрокаты Рейкьявика! Скажите мне, разве я этого заслуживаю? Ханна. Она проснулась, сухая, похмельная… и Анна. Прости меня, я нехорошо поступил с твоей мамой, но ничего, она переживет, я был нахимичен. А это слишком суровое наказание. Меня приговорили к изгнанию. Объявили вне закона. Я бегу. Бегу по лохматой лаве при ветре, меня сечет дождь. Я стараюсь. Я… В Нью-Йорке есть пиццерия. Да. В Нью-Йорке на Манхэттене есть крошечная пиццерия, и за окном сигналят желтые машины, и за столом парочка, и вся обслуга из Египта и Эквадора, и негры в золоте с дымящимися горячими пиццами под еврейскими носами в углу, и белый кафель, и пахнет тестом, такой тест никто нипочем не пройдет, за окном вечер, а за стойкой старый пропеченный приемник, и в нем песня Roxette, и выбеленная певица гоняет «It Must Have Been Love»[433] по улицам Стокгольма, и обиженная чернокожая пара прихлебывает кока-колу, она мне изменила, с длинными розовыми ногтями. Длинные розовые ногти. ГДЕ-ТО В НЬЮ-ЙОРКЕ ЕСТЬ ДЛИННЫЕ РОЗОВЫЕ НОГТИ, И ЕГИПТЯНИН УЛЫБАЕТСЯ. ЕГИПТЯНИН УЛЫБАЕТСЯ. Египтянин улыбается. Я крошу. Крошу зубы. Крошу лаву. Я сдаюсь. Я прекращаю бег. Я иду. Я не знаю, холодно мне или как… Сквозь меня веет ветер. Я — ветер. Я — инструмент, на котором играет Бог. Я — эолова арфа, ребра… Я останавливаюсь, я прислушиваюсь. Я смотрю на небо. Теперь он дует в меня, как в горлышко бутылки. — 208 —
|