— Ну как ты, дружище? — Да, это… Мордомалевальня… — Эй, что с тобой? — Да ничего, нормально все… — Ты где был? — Ребята! Мне хреново! Помогите мне здесь сдохнуть. Не бросайте меня! Со мной всегда так: не важно, сколько я выпил, я никогда не теряю сознания. Всегда у меня на носу эти очки. Они на носу… Да. Сейчас я выпил столько, что того и гляди стану верующим, но все же… Все же я сам вовсю распоряжаюсь собственными похоронами. Цветов не надо. Сто восемьдесят один сантиметр грозят рухнуть на пол. Ребята оттаскивают меня в угол, на диван. «Пропустите, не видите: человек помирает!» Человек живет всего один раз, но все же иногда хорошо на время умирать. На время. Пиво забираю с собой. Чтоб выпить на том свете. Это похоронное шествие в «К-баре» в субботний вечер ближе к полуночи кажется пленительно тихим и прекрасным среди окружающих боевых кличей. Слышу: «Violently Happy»[165]. Цветов не надо. Но сам я умираю, как цветок. Роняю голову на грудь. Очки сползают. Я поправляю их тыльной стороной руки. Вот и все. Больше не помню. Я уже мертв. Пьян мертвецки… Краткий курс ознакомления с настоящей смертью. Учения. Я на минутку отлучаюсь. Прилепляю на себя табличку: «Ушел. Вернусь в час ночи. ХБХ». Вот так. Оставляю себя на обочине, как автомобиль с работающим двигателем. Из выхлопной трубы валит дым, на приборной доске свет, печка включена. Но за рулем никого нет. Мозг думает сам по себе, как включенный мотор. Интересно, что он там такое думает. Что он замышляет без меня. Скорее всего, он проводит простые спасательные операции: отгоняет хмель и спасает извилины, чтоб они не утонули. Если тело — прогретая машина, поставленная на скорость, на ручном тормозе, то я — душа, лечу по своим делам по городу. И над городом. Пока я свободен от тела. Пока… Пока, кровь и кожа! Пока, ногти и нос! Без штанов, без пуповины, без ремня — я ковыляю по космическому коридору во тьме над городом с маленьким блестящим кислородным баллоном за спиной, беззубая душа семенит по теплым китовым спинам уличных фонарей, я кувыркаюсь над Рейкьявиком в замедленной съемке, лежу в безвоздушном пространстве, на якоре, перед колокольней церкви Хатльгрима, радиоканалы чешут мне спину четырьмя разными барабанными ритмами, а телеканалы разрывают меня, разлагают на душеатомы, рассеивают, рассаливают над всем городом. Я — во всех местах одновременно, в малых дозах, и все же весь целиком, как секунды, которые тикают во всех уголках земного шара, а все же принадлежат одному и тому же времени. Я — во мне, и я — во всем, и все — во мне, и я — в часах Адальстейна Гильви Магнуссона, спящего на Западной улице, на ночном столике рядом с университетским справочником. Я — муха между двойными рамами в окне спальни на улице Бергторугата, лежу там на спине, беспомощно перебираю лапками, смотрю, как мама и Лолла болтают под одеялом. И я — ржавчина в водосточной трубе на Лёйгавег, 18, и я взбираюсь по подбородку одинокой женщины в Аурбайре, дремлющей на диване под изображением птичьего хвоста, и я лазаю в бороде своего отца и хватаюсь за волосок, когда он мотает головой, услышав новости но радио в такси на Хетлисхейди, а в крови у него полбара отеля «Ковчег». И я возле Островов Западных Людей, и я — вместе со скомканной бумажкой с канадским номером телефона в правом кармане брюк румынской девушки, которые лежат на полу в Брейдхольте, заношенные и грязные. И я — в кране в темной кухне в Кеплавике, в доме музыканта Рунара Юлиуссона, и я — под сиденьями неосвещенного самолета, который стоит на летном поле в Лейфсстадире, темный и холодный. И я — между краской и стеной, и я — между файлом и экраном, и я — между сросшихся зубов. Я — во мне, и в мене и неме… Я: ja, ja ! Я везде и нигде, в одном и во всем, территориальные воды моей души простираются на двести миль от пальцев рук и ног, и простерлись бы дальше… если б я оставался мертвым чуть подольше. — 101 —
|