Тем временем вернулся врач. Разразился Мюнхен. Поскольку она, разумеется, выходить больше не могла, врач навещал ее сам. Он заявил, что она была чересчур смела, но теперь пора отложить смелость в сторону. Вопрос о лечении уже не стоял. Уходя, он вызвал на лестницу Луизу, сестру Ж., и сказал ей, что бесчеловечно обрекать ее сестру на такие муки, что надежды больше не осталось и пора переходить на наркотики. Луиза, для которой написать что-либо было целой историей, тем не менее, мне об этом написала, присовокупив, что Ж. о разговоре с врачом не знала и что, естественно, “малышка”, как она звала свою старшую сестру, была бы рада вновь меня увидеть. Разговор на лестнице был вскорости доведен до сведения больной, которая упомянула мне о нем в последнем письме с какой-то поразительной удовлетворенностью: “Ну что ж, вот и морфий”, - писала она. И еще: “Отдыхайте дальше”. Решение врача может показаться естественным и оправданным. На мой взгляд, таким оно и было. Для Ж. борьба приняла новые формы и еще более ожесточилась. Это уже не было честное, с открытыми глазами сражение с противником, который не скрывает желания сражаться. Уколы успокаивали ее, но они пытались навязать покой также и тому в ней, что упокоить было невозможно, — необузданному утверждению, бунтующему против не знающей пощады силы. Она всегда приходила в ужас от слащавых манер, и эта внезапная вкрадчивая приторность болезни застала ее врасплох, обманула до такой степени, что уже после нескольких уколов — может быть, двух или трех — прежде оживленная и почти — когда вставала с постели, когда выходила на улицу — нормальная, она впала в состояние прострации, превратившее ее в типичную умирающую. Даже врач был напуган тем результатом, к которому сам же и стремился. Он прекратил уколы и даже, весьма красноречивый факт, изъял собственное на них назначение. У Ж. теперь была сиделка, которая проводила у ее постели ночи, а вскоре уже и дни, и ночи. Эта молодая еще сиделка привязалась к своей, вполне естественно, нетерпеливой и не слишком-то любезной подопечной — подкупленная ее красотой, которая как раз сейчас стала, казалось, из ряда вон выходящей. Как известно, после смерти прекрасные лицом люди на какое-то мгновение вновь обретают юность и красоту; болезнь, почти безумные страдания, беспрерывная борьба за каждый вздох, за каждый выдох, попытки подавить позывы кашля, который при каждом приступе чуть ли не удушал ее, все это необузданное и глумливое насилие, которое, казалось бы, должно было ее обезобразить, ничего не могло поделать с выражением (хотя и довольно жестким) совершенной красоты и молодости, освещавшим ее лицо. Странно, конечно. Мне подумалось, что красота эта обусловлена блеском глаз, тронутых ядом. Но глаза ее почти всегда были закрыты, а если и открывались, то лишь на кратчайшее мгновение и притом с приводящей в замешательство стремительностью — чтобы взглянуть, узнать и, словно застав врасплох, оцепить взглядом весь мир. — 40 —
|