Между Богом и австралопитекомНаверное, самая выдающаяся нелепость в человеке укладывается в формулу: он знает, что он есть , но он не знает, что? он есть. Нелепость лишь сгущается оттого, что ко всему он знает, что не знает этого. И уже начинает граничить с невменяемостью, когда он принимается за поиски себя. Скажем, стоя перед зеркалом и ища себя в зеркале, а то и за зеркалом. В перевёрнутой перспективе смысла: тот, кто в зеркале, – оригинал, тот, кто перед зеркалом, – копия. Ещё лучше: перед зеркалом никого нет, копия в зеркале, оригинал – за зеркалом. Сначала как Бог, credo in unum Deum Patrem omnipotentem . Потом как примат семейства гоминидов: homo gautengensis sive habilis sive erectus sive foresiensis sive heidelbergensis perge, perge… homo sapiens sapiens. Более понятливые поймут, что замена божественного оригинала обезьяньим, при всей нравственно-чувствительной несовместимости полюсов, является фактом и, как факт, имеет причину и объяснение, которые, бесспорно, лежат не в обезьяне. Говоря грубо, но ясно: не обезьяна додумалась до этой смены парадигм, чего нельзя с одинаковой уверенностью сказать о Боге, сверхчувственно-небесная односторонность которого только и могла вызвать к жизни параллельную, чувственно-земную односторонность. Материализм – всё равно, вульгарно-метафизический или вульгарно-диалектический – чистейший продукт и плоть от духа христианства, с которым он связан теми же узами, какими некто плут и мерзавец связан со своими набожными и простодушными родителями. Надо обратить внимание на то, насколько элементарно, чтобы не сказать примитивно, работает схема переключений. По существу, это две крайности (идеализм-материализм, теизм-атеизм), вытесняющие друга друга по мере осточертения каждой в моменте её доминирования; чертовщина, как было уже сказано, заключается в том, что одна из крайностей залегендирована под мораль и Бога, а на другую возложена функция зла (good cop, bad cop) . Поскольку хорошего полицейского в тысячелетиях олицетворял один дьявол (в роли Бога), то второму приходилось играть плохого полицейского (в роли дьявола). В тяжбе о человеке этот донельзя примитивный дуализм срабатывал на редкость удачно. Каждая из крайностей: как Бог, по образу и подобию которого был сотворен человек, так и «обезьяна» дарвинизма, от которой произошёл человек («чудо и слава Вселенной»), обнаруживали множество противоречий и несуразиц, устранять которые оказалось не столь уж лёгким занятиям. Говоря в предельном обобщении: с Богом никак не уживалась животная природа человека, а с обезьяной божественная. Ссылки на дьявола в первом случае столь же мало помогали пониманию, как и замалчивание проблемы во втором случае. Впрочем, молчание биологов можно было ещё объяснить вневедомственными презумпциями: биологи честно делали своё дело и едва ли утруждали себя вопросами метафизического или теологического порядка. Если обезьяна не только обезьянничала, но и оказывалась вдруг способной сочинять музыку, стихи, философию или даже теорию о происхождении человека от обезьяны, то объяснение этой способности просто выходило за рамки её компетенции. Тут было самое время вспомнить междисциплинарные связи и взвалить бремя на коллег с соседнего факультета. Франц Овербек забавно воспроизвел ситуацию на примере историков, говоря о «выборочной слепоте историографии» . Последняя, по Овербеку,[77] «напоминает испанских слепцов, которым по служебной обязанности надлежало выкрикивать на улицах новости дня и которые однажды, в царствование Филиппа II, громко оповещали в Мадриде о великой победе испанского флота над корсарами. Какой-то прохожий заметил, что, как стало известно, неверные при бегстве утащили с собой один из красивейших испанских фрегатов. „Это по части слепых Алжира“, ответил глашатай.» Примерно так слепцы от биологии и отсылают к слепцам от теологии, потому что говорить в пределах биологии о морали, искусстве, вообще «высоком» не годилось бы даже в анекдот. Антропология в пределах биологии оказывается прикладной зоологией, и оттого в перечне классических дефиниций человек неизменно фигурирует как животное, animal rationabile или rationale . При этом ясно, что в силу целого ряда свойств, никак не свойственных животным, он не способен быть даже животным, разве что ненормальным или извращённым, – животным с опцией саморефлексии, то есть знающим, что оно животное, и – уже по нарастающей шкале абсурда – способным не только грешить и раскаиваться, но и сочинять учёные трактаты о грехе и раскаянии. Теория эволюции, которая будоражила сознание европейца ещё с эпохи Просвещения, отлично укладывалась в низшую из половин арабско-христианской двойной истины, на которую налагалась высшая половина – в перспективе явления Бога из обезьяны (deus ex simia) . После Дарвина, впрочем, не оставалось уже никаких сомнений в одном: держаться прежнего нелепого креационизма было столь же невозможно, как и нового нелепого эволюционизма, но если в средневековом раскладе главенствующим был креационизм, то в естественнонаучном раскладе Нового времени первенство принадлежало эволюционизму, и весь вопрос упирался в мёртвую точку конца (или остановки ) эволюционной теории, которая понятным образом заканчивалась там же, где и начиналась: в биологии. Проблема заключалась в неконгруэнтности, гетерогенности, несовместимости биологического и психологического – при абсолютной очевидности телесного и маревности душевного, которое, с одной стороны, не могло не быть, а с другой, не могло быть понято. Психологи, поставленные перед выбором между теологией и физиологией, понятным образом решали в пользу последней, сводя загадочную душу (сознание, Я) к телесным процессам или вовсе к фикции als ob , регулятивно объясняющей необъяснимое. В этом сказывался общий дуктус эпохи, упраздняющей по всем естественнонаучным фронтам призраки антично-средневековых субстанций, вроде флогистона или энтелехии (психология без души Фридриха Альберта Ланге повторяла в этом смысле кислородную теорию горения без флогистона Лавуазье). Ситуация впечатляла смещённостью и рыхлостью старых устоявшихся смыслов: защищать «душу» от натиска научного материализма можно было, лишь пребывая во сне вечных истин при полном пренебрежении к v?rit?s de fait . Материализм (атеизм) в тяжбе против старого идеализма и спиритуализма оказывался ясно и просто прав : за респектабельным фасадом v?rit?s ?ternelles скрывались всего лишь призраки, жаждущие реванша и прежних льгот. Если обратиться к азам нашей theologia haeretica и вспомнить, что Творец Неба и Земли был бы банкротом, не будь он в то же время Творцом Сатаны (в двуипостасности последнего), то грешно было бы не увидеть в материализме Нового времени божественность . Особенно в великом деле освобождения христианского обывателя от иллюзии, называемой «душой» , когда каждый Жан, Жак или Жан-Жак намертво убеждены в том, что собственные свои души они несут в груди с той же непреложностью, с какой они несут на шее кресты, а в кармане кошельки. Любопытно, что в цепи великих освобождений человеку выпала участь быть последним, даже и сегодня ещё не сломленным бастионом языческо-христианских иллюзий. В физике Аристотеля, которая в системе его мысли была не больше, чем прикладной метафизикой, природным вещам вменялось нести свои сущности «в себе» : брошенный камень падал на землю, а огонь взмывал к небу, потому что так этого требовали их собственные заключённые в них сущности. Эта переодетая под метафизику физика была полностью усвоена христианством и продержалась около двух тысячелетий, пока наконец не была отправлена на мусорную свалку. Рождение новой физики в Галилее оказалось возможным только после того, как стало ясно, что камни падают вниз, а пламя взмывает вверх не потому, что в них заключены какие-то «души» , или «сущности» , а потому, что они подчиняются единой и одной Мировой Душе и Мировой Сущности, обнаруживающей себя в рассудке физика как природный закон. Гёте лишь повторил деяние Галилея в мире органики, лишив растения и животных их приватных «энтелехий» и переподчинив их единому для всех типу: перворастению и первоживотному. Наиболее тупым и упёртым среди всех природных вещей оказался человек, цепляющийся за какую-то свою душу, как за собственность, и не желающий с ней расставаться даже после смерти. Поэты, священники, гадальщицы, психотерапевты лишь усугубляли это безобразие, и трудно себе представить, в каком замаринованном Средневековье мы оказались бы, не пошли божественный материализм эту во всех отношениях просроченную и скисшую душу ко всем чертям. Но и сам материализм-освободитель обернулся чертовщиной, когда, устранив иллюзорную душу, объявил, что никакой другой нет и не может быть. Чертовщина материализма: он не знает и не хочет знать, что такое материя, и, сводя душу к телесным процессам, даже не задаётся вопросом, а что же такое сами эти процессы. Te mind is, what the body does . Дух (ум, душа, а лучше просто кириллицей: майнд ) есть то, что делает тело. Кто бы сомневался! Но пионеры материализма, от Гоббса до чикагского Уотсона, зацикленные на упразднении души, попросту проморгали ТЕЛО. Им казалось и всё ещё кажется, что тело самоочевидно, matter of fact , тогда как именно в теле и лежит загадка, по сравнению с которой загадочность духа и души выглядит просто неким «кроссвордом» . Если душа – это то, что делает тело, то что же делает ТЕЛО? И что есть ТЕЛО? Об этот вопрос, как об стену, расшибся лбом божественный материализм физики, потеряв сознание и очнувшись уже в метафизическом сне, – по сути, впав в реставрационный маразм, вместо того чтобы революционизировать свои представления о материи. Образованная публика, затаив дыхание, наблюдала, как физик Гейзенберг углубляется в платонизм, а физик Паули сотрудничает с глубинным психологом Юнгом. Удивительно ли, что итогом всех этих глубокомысленных тандемов стала – атомная бомба : несостоявшееся познание, которым не преминули воспользоваться политики и генералы. Шутка физиков: они успешно (и выгодно) перепутали познание с инструкциями по эксплуатации. Можно ведь изобретать что угодно, уметь им пользоваться и в то же время ни черта не знать, что это такое. Философ тем и отличается от обывателя (в том числе и от физика), что он полагает начало познания с сократовского ?? ???? (что есть), имея в виду при этом сущность вещи, а не её акциденции. Фриц Маутнер[78] исчерпывающе ясно провёл разграничительную черту, вспоминая свой разговор с Вернером Зименсом: он «объяснил мне однажды […] сущность своей динамо-машины в следующих словах: „Я секу силу ровно столько времени, пока она не начинает тянуть автомобиль“. На мой вопрос, что же такое он сечёт, он ответил, смеясь: „Мне абсолютно всё равно, что это такое! Главное, чтобы оно полностью выкладывалось под кнутом“.» Точно так же, без всякого сомнения, ответит и физик-обыватель на вопрос о чём угодно, будь то соковыжималка, холодильник или атомная бомба: мне абсолютно всё равно, что это такое; главное, чтобы горела лампочка, поддерживалась низкая температура или – взрывалось. После этой черты («порога») физики, возведённые с лёгкой руки фельетонистов в ранг мудрецов и небожителей, уже не просто шутят, а только и делают, что шутят. Вернее было бы сказать, не они шутят, а их шутит и даже регулярно вырывает открытиями и изобретениями, в которых они смыслят не больше, чем богословы в Боге… Материализм, упразднивший дьявольскую душу спиритуалистов и оставшийся при своём божественном теле, не смог справиться с телом, впав обратно в рецидив спиритуализма, причём самого извращенного толка, и если над физиками, которых перманентно шутит и мутит, не потешаются новые просветители, как прежние просветители потешались над метафизиками, которых тоже мутило и шутило, то причина, по-видимому, лежит в том, что от фантазий последних нет проку, в то время как первые фундируют свои выдумки техникой и спросом на неё: фокусами интеллектуальных пылесосов, плазменных двигателей, чипов памяти и прочих покемонов из инвентаря волшебных сказок. — 18 —
|