Отступление: Готфрид Бенн vs. Аристотель IIIУстранение «греческого промаха» , без всяких сомнений и оговорок, может быть названо САМОЙ ПЕРВООЧЕРЕДНОЙ ЗАДАЧЕЙ современности. «Завтра» , как говорил один авторитетный практик, «будет поздно» . При этом нельзя исключить, что «завтра» осталось во «вчера» , и что нас уже просто и решительно нет, хотя, ампутированные, мы всё ещё выдаём за себя собственные фантомные движения. Вопрос даже не столько в том, что греческие отцы-основатели нашей духовности завели нас в тупик люциферических иллюзорностей, сколько в том, что мы даже не заметили тупика. Юлиус Шварц, непревзойдённый и по сей день знаток греческого политического дискурса, замечает в своём монументальном труде «Афинская демократия» (1882):[68] «Ничто не дает нам оснований и впредь потворствовать тому традиционному идеализму, который объявляет жизнь эллинов не имеющей себе равных по части возвышенного, но который едва ли способен черпать свои представления откуда-либо ещё, кроме как из сладострастных душевных терзаний собственной предвзятой односторонности, чтобы не сказать прямо, невежества.» Если эта бомба замедленного действия, латентно пролежавшая в веках, взорвалась с началом Нового времени у Гоббса, Локка, Руссо, то её взрывная волна в диких темпах распространяется уже со второй половины XIX столетия под именем МАРКСИЗМ. С Марксом повторилась та же история, что и с Платоном: оба выдающихся первопроходца теизма (один под маркой идеализма, другой материализма) оказались вытеснены собственными «измами» ; нет сомнения, что и Платон, доведись ему увидеть себя в зеркале его христианских и прочих эпигонов, сказал бы о себе: «Я не платоник» , совсем как Маркс, успевший-таки сказать ещё при жизни: «Я не марксист» . Всё это, впрочем, личные проблемы обоих и не имеет никакого отношения к сути дела. Суть дела – дела обоих, а не вздохи и разочарования; верные марксисты могут всё ещё с пеной у рта продолжать доказывать, что Ленин исказил Маркса, на что верные ленинцы не устанут отвечать, что он не исказил, а творчески развил Маркса, причём правы будут и те и другие, хотя ленинцы, несомненно, будут правее. Марксизм – карма Маркса, настигающая его извне как бумеранг, при всём неумении его и его верных личард понять, что бумеранг, скажем, большевистского террора в России или более позднего по времени свального греха в студенческих коммунах Запада и есть он сам: не искажённый, а именно творчески продолженный. Заблуждение верных марксистов (как и верных платоников) в том, что они реабилитируют своего идола, аппелируя к частностям и деталям, а не к общему , – о нём-де судят по тому и тому из сказанного им, а между тем говорил он не только то, но и это, и т. д. Это копание в деталях нисколько не проясняет сути дела , а напротив, лишь дальше уводит от неё. Дьявол марксизма торчит не в деталях, а в общем, которое есть ОБЩЕСТВЕННОЕ, и понять Маркса значит не застревать в деталях, а подводить детали во всём их множестве и различии под лупу общего (= общественного). Общее – об этом уже была выше речь – подмена человека бюргером, сведение индивидуального к общественному, потому что сущность человека, как сказал Маркс, не абстракция, а «совокупность общественных отношений» . Это Гегель, переставленный со своей гегелевской головы сначала на свою фейербаховскую, а потом уже и на свою марксову голову. Абсолютный дух осознаёт себя сначала как сущность человека, а последнюю уже потом как мир общественных отношений. Можно говорить о гениально разыгранном «театре одного Платона» , в котором старый грек настолько убедительно играет Маркса, что, похоже, готов поверить в это сам. Общее марксизма, «балканщина» , есть абсолютная социологизация , включая социологизацию абсолютного , причём не имеет никакого значения, считают ли себя сами фанатики и шахиды социального марксистами или антимарксистами. Марксизмом (как и в случае платонизма) пропитаны не только наши мысли, но и наши ощущения: не только представления человека о себе, что он представляет собой «общественное животное» , в гремучей смеси животного и социального, но и ощущение им себя как «общественного животного» . В устранении этого вируса, как сказано, возможность нашего будущего, потому что нет и не может быть никакого будущего там, где человеком называется мешанина животных потребностей и гражданских прав. ДЕСОЦИОЛОГИЗАЦИЯ МЫШЛЕНИЯ – под таким знаком мог бы осуществиться прорыв в будущее, которого нет, но которое будет только как сам прорыв и после самого прорыва, а, значит, вследствие его. Здесь – ещё раз – надлежит со всей остротой и основательностью осознать абсолютность мышления , за которым и над которым не может быть ничего, потому что, будь за мышлением и над мышлением что-то, это что-то было бы не чем иным, как мыслью . Разумеется, из сказанного никак не следует отрицание социальной обусловленности мышления со всеми её контекстами и конъюнктурами; речь идёт о том, насколько мы способны, не отрицая её, понимать её производность и вторичность. Техника обоих дьяволов срабатывает и здесь, когда один доводит одну крайность до крайности, после чего уступает место другому, который успешно доводит до крайности крайность другую. Потребовалось более двух тысячелетий носиться с «вечными истинами» , культивируя их до дальше некуда, чтобы в конце концов вызвать к ним устойчивую анекдотическую аллергию параллельно с таким же устойчивым и анекдотическим интересом к «фактическим истинам» . Особенно изощрённым моментом названной техники является то, что переход от одной крайности к другой сопровождается безоговорочным отрицанием одной и столь же безоговорочным утверждением другой, то есть меняются, по сути, метки и знаки, а одурачивание, при полной сохранности содержания, продолжается дальше. Десоциологизация мышления отрицает не социальность мышления, а абсолютизацию социального, которое выставляется как единственно определяющее , в то время как оно лишь один из обоих полюсов определяемого , именно: социального и антисоциального. Корень заблуждения, повторим, в неумении отличать полагающее (определяющее) мышление от мышления положенного (определенного); последнее возможно в связке cogitatio-cogitatum, где cogitatum, как мыслимое, именно противостоит cogitatio, как мысли. Определяющее мышление охватывает оба полюса и полагает их, после чего и появляется возможность различения. Мышление исторично, социально, контекстуально, конъюнктурно как уже-положенное . Как полагающее , оно не может быть не чем иным, как абсолютным . На абсолютном логика сворачивается в змею и кусает себя за хвост, потому что, отрицая абсолютное, она лишь утверждает его самим отрицанием, и равным образом, сводя мышление к чему-то, она лишь тем сильнее подчёркивает его несводимость указанием на то, что само сведе?ние имеет место и возможно не иначе, как в мышлении. В конце концов, десоциологизация мышления – это понимание мышления в четырехступенчатом процессе свёртывания и самоуплотнения. Нужно различать a) само мышление от b) мыслей, c) понятий, d) слов. Неверно, в принципе, уже само слово «мышление» , потому что в действительности дело идёт не о существительном, а о глаголе. Мышление значит мыслить, что адекватнее всего выражает немецкий язык, в котором существительное «мышление» (das Denken) и есть глагол «мыслить» (denken) с приставленным к нему определённым артиклем среднего рода. Как существительное, мышление – это просто абстрактное обозначение, денотат которого совпадает со всем, что свершается, происходит (das Geschehen schlechthin). Если позволительно сравнить мышление с кровью, то мысли можно было бы, по аналогии с показателями крови, назвать показателями мышления. Мысли суть феномены (= явления) мышления, через которые последнее из состояния субсистенции (в-себе-существования) переходит в состояние экзистенции. Экзистенциальность мышления – его расщепленность на собственно мышление и восприятие. Мысли суть мышление (мыслительные силы) в аспекте восприятий, или вещей, которые, как воспринятые, суть вопросительные знаки, а как помысленные, сущность. Для наивного сознания они, как чувственные восприятия, объективны, а как мысли субъективны. При этом не видят, что мысли не могут быть ни субъективными, ни объективными, потому что как субъективное, так и объективное, сами суть уже мысли. Поэтому, мысли – это не мысли о вещах, а сами вещи (само вещей), сведённые к их необходимому и существенному. Но, как просто помысленные, мысли хотят быть и сказанными . Аналогично показателям крови, которые, как таковые, следует отличать от их обозначений в так называемой гемограмме, показатели мышления, как чистые мысли, также следует отличать от их артикулированной, языковой формы. Когда мысли выражены , они являются как понятия . Понятия суть мысли в ракурсе сказанного. Их матрица дана в категориях Аристотеля, схемах высказывания сущего. Разница между понятиями и мыслями заключается, прежде всего, в том, что мысли обнаруживают вещи в аспекте сущего , а понятия в аспекте словесного . Мысли, как понятия, знаменуют переход онтологического в филологическое, что имеет следствием пробуждение философского сознания. В понятиях сущее, которое ка к мышление есть сущность , а как мысль обнаружение (откровение) сущности, становится действующим . Действующее значит действенное в двойном смысле драмы и кармы . (Драма , по-гречески, совпадает с кармой , по-санскритски; на деле, одна является следствием другой.) Преобразование мыслей в понятия есть исходный пункт и начало истории философии, которая оттого и может быть обозначена как драма, или карма, мыслей, что мысли здесь впервые потенцируются до возможности заблуждения . Верхний предел и оптимум заблуждения, заключающийся в отрезании мысли от пуповины космического первосостояния и в обособлении человеческого, заостряется в языке и называется номинализм . Номинализм с необходимостью возникает там, где понятия, которые суть сказанные мысли, теряют связь с мыслями и теряются в словах . Пустых словах, о которых Гёте написал однажды, что больше всего в жизни страшился их.[69] Следующий пассаж из одной лекции Рудольфа Штейнера[70] резюмирует случай: «Бо?льшая часть того, что в обычной жизни называют мышлением, протекает в словах. Мыслят в словах. Гораздо больше, чем принято думать, мыслят в словах. И многие люди, требующие объяснения того или иного, довольствуются тем, что им говорится какое-то слово, имеющее знакомое им звучание, напоминающее им то или иное, и тогда то, что ощущается ими при этом слове, они считают объяснением и полагают, что это и есть мысли.» Характерно в таких словах не столько то, что они пусты, сколько то, что они имитируют мышление. Образцовыми в этом отношении остаются так называемые интеллектуалы («интеллектуальи» , как их называл Евгений Дюринг), жонглирующие учёными termini technici с не меньшей ловкостью, чем жонглер ножами. Дело, впрочем, не кончается на имитировании. Имитирование неизбежным образом переходит в конструирование . Вещи не мыслятся и не познаются, а конструируются, что значит: их называют не так, как они есть, а они есть то, как их называют . Можно, к примеру, назвать первого попавшегося прохвоста демократом, а другого популистом, то есть обозначить того и другого одним и тем же словом, только на разных языках, после чего один («свой») будет демократом, а другой («чужой») , соответственно, популистом. Или «чужой» будет шпионом, а «свой» разведчиком. Это фокусничество, возведенное в ранг онтологии и креационизма. Поскольку практикующие его интеллектуалы (философы, социологи, политологи, политтехнологи, блоггеры, бандерлоги, телеведущие, журналисты, позиционеры и оппозиционеры, гламурные и цифровые гендерши и бандерши и прочая, прочая) просто-напросто и попросту НЕПОБЕДИМО ГЛУПЫ, нет никаких оснований сомневаться в том, что последней их конструкцией окажется сук, на который они усадят вместе с собой всех себе подобных и который станут пилить с таким болотно-майданным остервенением, пока не провалятся в яму и ночь. — 16 —
|