Но мы еще дойдем до Ганга, Но мы еще умрем в боях, Чтоб от Японии до Англии Сияла родина моя. Но эта родина — уже не Россия, а просто «шестая часть земли», на которой, по словам Аделины Адалис, в 30-е годы жили «управители», «победители», «владельцы»… Поразительно то, что, когда война уже стучалась в двери нашего Отечества, потомки местечковых обывателей продолжали жить в плену болезненных «химер», если говорить словами Льва Гумилева… Единственным и решающим оправданием этого «потерянного поколения», жившего во власти химер, было то, что многие из них, мечтая умереть в боях за мировую революцию в районе Ганга, погибли кто в Карелии, кто в донской степи, кто в брянских лесах на священной Отечественной войне… Но они так и не поняли, что главная мировая революция совершилась 2000 лет тому назад на их «исторической родине» и что напрасно их отцы и они сами искали ее в самых разных обличьях — в нацистском, в советском, в сионистском. Но закономерно то, что в 60-е годы, когда последние зарницы багрицкосветловской романтики с культом «бригантины» и «гренады» вспыхнули было на литературном небе, замечательный русский поэт Алексей Прасолов поставил последнюю точку в этом историческом споре. Будучи подростком, он однажды с ужасом наблюдал, как на воронежской станции Россошь разгружается наш эшелон с ранеными. Спешат санитары с разгрузкой, по белому с красным кресты, носилки пугающе узки, а простыни смертно чисты. Кладут и кладут их рядами, сквозных от бескровья людей… Прими этот облик страданья душой присмирелой своей. Забудь про Светлова с Багрицким, постигнув значение креста (подчеркнуто мной. — Ст. К.). Романтику боя и риска в себе задуши навсегда… Те дни, как заветы, в нас живы. И строгой не тронут души ни правды крикливой надрывы, ни пыл барабанящей лжи. Но справедливости ради должно сказать, что идейное сопротивление жестокой метафоре Павла Когана — «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал», оказал его ровесник Наум Коржавин-Мандель, ответивший Когану: «Я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный». А еще глубже кровавую, грязную драму революционного еврейства понимал Давид Самойлов (Кауфман), выходец из семьи московских врачей, чья родословная тянулась от западноевропейского еврея-маркитанта по имени Фердинанд, отправившегося с наполеоновским войском в Россию и оставшегося там после поражения французского императора. Он был одним немногих поэтов военного поколения, понимавших, что в первые годы революции во власть «хлынули многочисленные жители украинско-белорусского местечка… с чуть усвоенными идеями. С путаницей в мозгах, с национальной привычкой к догматизму…» «Тут были еврейские интеллигенты или тот материал, из которого вырабатывались многочисленные отряды красных комиссаров, партийных функционеров, ожесточенных, одуренных властью. И меньше всего было жаль культуры, к которой они не принадлежали». — 220 —
|