Понятно, что при посредничестве такого “духа” детей не зачинают и не родят. Он - “выше этих животных атавизмов”! Выше любви, материнства, жизни. За его иронично-язвительным сетованием на непонимание женщиной прячется брезгливое отношение к чувственности и страх "опростоволоситься". Когда же он все-таки встречает женщину, поразившую его воображение, то, чтоб заболтать свое беспокойство, а он влюбчив, и чтоб срочно обесценить ее, он с места в карьер бросается декламировать ей Блоковские “Итальянские стихи”: “Все, что минутно, все, что бренно, Похоронила ты в веках.” Но так декламировать, чтобы на словах: “Ты, как младенец, спишь, Равенна, У сонной вечности в руках.” - женщина, зачарованная неведомым именем, Равенной бы непременно почувствовала себя. Или захотела ею стать! Когда же она, увлекшись, в его выси потянулась и уже готова быть кем угодно, только не собой (Ревенна - город, родина Данте), тогда он сразу успокаивается. Начинает ее третировать. Притязания реальной женщины ему уже не грозят. Признавая в женщине не ее и делая это увлекательно, он женщину в общении с ним унижает. А потом, патетически охая и растирая ладонью скорбно застывшее в гримасе лицо мыслителя, единственного и последнего будущего творца русской литературы и мировой классики с нашей улицы, потирая щеки, он потом устало скажет, что его: - Не понимают женщины! -, что - От них - при его влюбчивости - одна боль! Вся душа в занозах!.. Одни разочарования!..”-, что - Никогда, никто - его - не любил! -, что “Нелюбимый он!”. Не умея признавать мир вне искусственной, надуманной духовности, он не умеет признавать своих земных действительно духовных желаний. Не признавая своих желаний, не умеет признавать своей нужды в реальной, земной, не лишенной пищеварения и, вообще, тела, умеющей желать, то есть имеющей душу женщине. Не умея признать женщины, он не умеет обнаружить ее признания. Не любя мир, он не умеет любить женщину. Не умеет почувствовать и откликнуться на любовь. Страх возникает позже как результат неудач, которые непременны с женщиной, парализованной его равнодушием к ее желанию, влечению, ее чувству. Вслед возникает еще больший страх насмешки. А когда одна из них, кого он “любил, как всегда, безответно”, отважится сказать ему: - Ты бирюк. Я тебя ненавижу! -, он отчаится, но не поймет, что она сказала: - Я тебя люблю! А ты дразнишь меня собой. Даришь мне свой иезуитско-поэтический бред вместо себя. Ты хочешь меня, а требуешь, чтоб я стала своим портретом или плоской иконой. Я хочу твоей любви! А ты хочешь на меня молиться, презирая меня живую. Ты же мучишь меня! — 176 —
|