– Ах, мы, Семен Николаевич, так об вас беспокоились, так беспокоились!.. А теперь кто разве будет беспокоиться? Черта с два! – Да, мы, русские, больше к русскому привыкши. Какая тут в Константинополишке была Пасха? Греческая мизерия! А там, – как колокола зальются, забухают, залепечут – век бы слушал! Хорошие времена… – У меня во время Светлой заутрени, помню, как-то хлюст портмоне из кармана выдернул. Тогда я, помню, поймал его за руку, да так похристосовался, что он у меня волчком завертелся, а теперь бы… – Чего теперь бы? – А теперь бы я все карманы ему сам растопырил: бери, тащи, мил человек, – только бы мне еще хоть полчасика у Василия Блаженного со свечкой постоять, колоколов послушать. – А я смотрю так: вот попал я однажды там, в Москве, в участок – по пьяному делу товарища по Кузнецкому на своей единоутробной спине возил – так что ж вы думаете? Дал мне околоточный два раза по шее, дураком назвал и в какую ни на есть комнату посадил. Действительно, в те времена дураком я был, потому что обидно мне сделалось и даже плакал. А теперь бы… – Что ж теперь? Сам бы околоточного бил, что ли? – Ну, действительно! Разве можно околоточного бить? Я его уважаю. А теперь бы я год бы целый у него в участке просидел и получал бы каждый час по шее, и «дурака» бы с моим удовольствием выслушивал… Только бы мне этим воздухом участочным подышать. Крепкий дух, но приятный. Тут тебе и сапогом кожаным, и махоркой, и вообще. Родной это дух, братцы вы мои, участочный, и ни на какой букет я его не променяю. Кто-то невидимый мечтательно дополняет: – В Охотном раду тоже запах был невредный. – У нас в Москве и сирень пахнет лучше, чем где. Я раз в Петровском парке так-то вот под сиренью сидел, вдыхал это самое… Вдруг двое выскочили: «Скидавай, – говорят, – пиджак…» Чудесные ребята! Я бы с ними сейчас даже пива в Трехгорном выпил. Замечательные были времена. – Что ж, отдал? – Чего?.. – А пиджак! – Как же не отдать, если они враз за горло, тут и штаны отдашь! Ей-Богу, доведись так теперь – то я бы сейчас все время под сиренью сидел и пиджаки им отдавал. Рассказчик, заметив молчаливое недоумение слушателей, добавляет, как бы извиняясь: – Небо очень голубое было. Чистое. Московское. Не жалко мне пиджаков. – Да, жилось благородно. Я там один журнальчик редактировал. Ну, и ахнул однажды что-то очень неподходящее насчет Столыпина, Петра Аркадьевича. Приходит утром пристав нашей части и так вежливо говорит: «Иван, – говорит, – Степаныч, вот вам бумажка. Штраф в 500 рублей за оскорбление в печати высших лиц». Я тогда, признаться, выругался крепко, – потому что обидно 500 рублей платить, но вынимаю я деньги, – а он еще и извиняется. «Поверьте, – говорит, – если бы моя воля, я бы ни за что, но распоряжение начальства. Вы бы, – говорит, – Иван Степаныч, были поосторожнее. Черт с ними, пишите о чем-нибудь дозволенном, – хоть полицию ругайте, – мы привыкши». И так этот приставишка растрогал меня, что пал я ему в объятья, и долго мы плакали, как два брата. — 39 —
|