Мне всегда бывает грустно видеть ребенка, с тупым видом крутящего ручку настройки и взирающего равнодушно на все, что там, на экране, мелькает. Это нелепо, бесчеловечно! Что из того, что это лишь ящик, экран — ведь на экране то, что люди делали для людей, стремясь сказать, передать, донести им что-то. Когда ребенок плачет, переживая несчастье деревянной куклы, — это нормально. А если ребенок безразлично скользит взглядом по искаженному болью лицу живого человека, здесь происходит убийство чего-то человеческого в человеке. Б. П.: Может быть, это уж слишком — убийство? Ребенок же понимает, что это артист, что на самом деле... Л. А..: Придется вспомнить один грустный эпизод. Наш хороший знакомый, между прочим, умный и вроде бы добрый человек, решил утешить девочек, горько плачущих из-за того, что Герасиму пришлось утопить Муму. — Зачем? Ну зачем он это сделал, мамочка? — в отчаянии шептала мне трехлетняя дочурка, заливаясь слезами и боясь смотреть на экран. И вдруг спокойный, с улыбкой, голос: — Ну что ты, чудачка, ведь это он не на самом деле ее топит, это же артисты. Сняли кино, а потом вытащили. Небось где-нибудь живая до сих пор бегает... — Да? — удивилась девочка и с любопытством уставилась на экран. Я просто захлебнулась от возмущения — слов не было, а было омерзительное чувство, будто при тебе совершили подлость, а ты не воспротивилась этому. Да так оно и было, по существу, хотя, кажется, наш знакомый так и не понял, что он такое особенное сделал. Ведь добра желал, а кроме того, сказал-то, по существу, правду... А была это ложь, а не правда! Ложь, потому что на самом-то деле Муму была утоплена, потому что несправедливость и жестокость существуют в реальной жизни, их надо ненавидеть. Конечно, лучше этому учиться в реальной жизни. Не только переживать, глядя на экран, а бороться с действительной несправедливостью, когда ее встретишь. Верно, но для того чтобы бороться против лжи, несправедливости, подлости, мерзости, надо же научиться видеть их, различать под любым обличьем. Именно этому и учит искусство, учит тянуться к высокому, светлому, какие бы странные и непривычные формы оно ни принимало. И сопротивляться всему бесчеловечному, в какие бы маски оно ни рядилось. Надо только понимать его язык и отличать подлинное искусство от мнимого, но этому-то и надо учиться сызмальства на лучших образцах мировой и нашей, советской культуры. С грустью сознаю, что мы упустили здесь многое: наши ребята почти не знают истории живописи, музыки, не говоря уж о скульптуре и архитектуре. Они редко бывали в театре, даже в кино мы ходим с ними нечасто. Вряд ли они назовут многих прославленных композиторов, художников, архитекторов, вспомнят их произведения. И произошло так не потому, что мы не хотели дать эти знания детям, — просто не хватило нас на это, к огромному моему сожалению. Но есть у меня одна утешительная мысль, ею я хочу хоть немного оправдаться. Она заключается вот в чем. Что важнее: узнавать на слух, кому принадлежит та или иная мелодия, или чувствовать эту мелодию сердцем, откликаться на нее всем существом? Что лучше: знать наперечет все картины Рафаэля или замереть в благоговении даже перед простой репродукцией "Сикстинской мадонны", впервые ее увидев? Наверное, хорошо, чтобы было и то и другое. Конечно, не зная, когда, кто и зачем создал произведение, не постигнешь его глубины, не прочувствуешь его по-настоящему. И все-таки от знания зависит не все, далеко не все! Когда я вижу детей, которые со скучающими лицами поют в хоре или как-то бесстрастно исполняют сложные пьесы на рояле, мне становится неловко: зачем это? Зачем умение, если душа молчит. Ведь музыка — это когда человек человеку без слов говорит о самом сложном и самом личном. А тут никаких переживаний. Нет, пусть лучше будет наоборот: не быть знатоком, но уметь чувствовать. — 147 —
|